Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 126

Но теперь мечта становилась уже почти действительностью, и Лея не в состоянии была играть в эту игру, в трудный час так часто поддерживавшую женщин и девушек в лагере. Она плакала.

— Ах, я знаю, ты плачешь оттого, что у тебя нет больше твоих чудных волос! А я вот по своим не плачу. Не беда, новые вырастут, — сердилась Франциска.

Лея под одеялом приложила руку к сердцу и сказала:

— Говорят, что у мертвецов продолжают расти волосы.

— Но мы-то еще живые! Мы скоро поправимся. Ты должна этого желать.

— Не трать слов понапрасну, Францель, я сама знаю…

— Ничего ты не знаешь. Где твоя расческа? Сейчас ты у меня будешь красивая.

Франциска не стала дожидаться согласия подруги. Взяла из тумбочки расческу и щетку, встала на колени позади Лен и принялась осторожно расчесывать ее короткие взъерошенные волосы, в черноте которых уже поблескивали серебряные нити. Францель мурлыкала какую-то песенку, в которой Лея ни слова не понимала, смеялась и болтала, как заправская камеристка.

— Тебе надо пить побольше молока, Лея. Тогда грудь опять станет пышная и красивая. А на лицо класть творог. А волосы — так эта беда не велика, из маленьких кос быстро вырастут большие. Ну-ка, посмотри на себя! — Франциска сунула Лее карманное зеркальце.

Теперь уж Лея не могла не улыбнуться. За ушами у нее, как у маленькой девочки, торчали две коротенькие, туго заплетенные косички, «крысиные хвостики». Франциска тоже заглянула в зеркало через ее плечо и заулыбалась. У нее были точно такие же косички. По правде говоря, эта ребяческая прическа очень не шла к постаревшим и огрубелым лицам девушек, а ведь Лее было всего двадцать три года, Франциске — двадцать четыре.

— Мы с тобой похожи на линялых ворон, — заметила Лея.

— Кар-кар! — засмеялась Франциска. — Ну ничего, мы еще станем прехорошенькими птичками.

Но Лея вдруг сделалась серьезной, до ужаса серьезной.

— Если я все-таки выздоровею — вдруг так случится — я уже никогда не полюблю мужчину. Не могу. За десять месяцев лагеря я ни разу с тоской не подумала о мужчине, о ребенке, я хочу быть одна, одна на острове, где высоко растут пальмы, где дельфины играют в море, куда никто не может приплыть…

Франциска сердито покачала головой.

— Ну откуда у тебя такие глупые мысли…

— Я в этом не виновата. Мы не знаем, откуда берутся наши мысли, они — как пыль на ветру. Да мы и сами пыль на ветру…

— А я все время думала о Кареле, — сказала Франциска. — Наверно, он спасся. И не попал в лапы к фашистам. Он же был со мной. И еще я вспоминала о товарищах. Ты и не знаешь, Лея, что это значит: товарищи…

Лея села прямее.



— Если я выздоровею, я буду жить сама но себе. Никому не буду помнить зла и не хочу, чтобы кто-нибудь меня жалел.

— И любить не хочешь? — спросила Франциска.

— Нет, я больше не могу любить. Клянусь тебе, я…

Франциска вдруг обеими руками зажала рот подруге.

— Не смей, не смей клясться, покуда ты больна, вот когда выздоровеешь…

Лея обернулась к ней.

— Ты же меня не понимаешь. Да и не можешь понять. Ведь я, кроме всего, еще немка…

Лея смотрела на Франциску и читала смущенье в ее глазах, потом они вдруг стали холодными, отчужденными. Лея видела, как ее подруга поднялась, устало пошла к своей кровати и потушила свет. Лея тоже легла и натянула на себя одеяло. В ушах у нее что-то шумело, как в раковине. Немного погодя она услышала голос Франциски, казалось, он шел издалека:

— Если человек хочет быть добрым только наполовину, значит, он наполовину фашист…

— Можно пойти сестрой милосердия и больницу, — после долгого молчания проговорила Лея.

Когда фары проезжавшей мимо машины опять на секунду осветили комнату, Лея, эта девушка, полуеврейка, совсем на немецкий лад чувствовавшая себя всеми покинутой, увидела по-земному счастливую улыбку на лице Марии с младенцем. Эта улыбка поразила ее в самое сердце. Жив ли еще Руди Хагедорн, подумала Лея. И вдруг испугалась мысли, что его нет в живых.

Глава седьмая

Унтер-офицер Хагедорн, прислонившись к орудию, «повис на телефоне», то есть надел на себя ларингофон и наушники. Из восьмерых парней своего орудийного расчета он всех, кроме двоих «слухачей», отослал в блиндаж, выход из которого упирался в боковую станину лафета. Грубо сколоченная дверь, внизу замыкавшая короткую деревянную лестницу, была завешена брезентом. Свеча, которая горела в блиндаже, отбрасывала светлый неровный блик на размалеванную яркими пятнами коричнево-зеленую материю. До Хагедорна донесся приглушенный смех. Это заряжающий рассказывал о своих семи невестах, бесстыдно и похотливо вдаваясь в интимнейшие подробности. Хагедорн и слушал и не слушал. Любовные похождения — вечная и неисчерпаемая тема окопных разговоров. Но сейчас эти разговоры ему претили. Он хотел побыть наедине со своими мыслями.

Заряжающий, девятнадцатилетний ефрейтор, продув ной малый, сухопарый и цепкий, как плеть, с близко посаженными зоркими глазами и серебряной цепочкой на шее, предложил две бутылки водки по пятьдесят марок каждая, новому начальству — Хагедорну, дабы тот мог отпраздновать свое назначение. Уроженец совсем других краев, этот юнец состоял в наилучших отношениях с хозяйкой трактира в Райне и похвалялся, что, кроме своих семи невест, обслуживает еще и трактирщицу, которая стала очень охоча до мужчин, с тех пор как ее старика забрали в фольксштурм.

Еще во времена рекрутства Хагедорну внушали отвращение такие типы, похотливые, как кролики, и жадные до наживы, как ростовщики. Но за время войны он столько их навидался, католиков и евангелистов, высших и нижних чинов, до того к ним привык, что не верил и десятой доле их россказней. Сейчас он дал ефрейтору девяносто марок и потребовал три бутылки. Тот радостно ухмыльнулся и вдруг употребил выраженье, которое очень удивило Хагедорна, потому что он и вообще-то редко его слышал, а в качестве характеристики своей особы — никогда. Ефрейтор сказал: «Да, вы реалист, господин унтер-офицер, сразу видно».

Но вряд ли это определение вязалось с Хагедорном. Настоящий реалист прежде всего обладает тремя способностями, слитыми воедино: он снова и снова всматривается в предмет, стремясь себе его уяснить, он старается вникнуть в то, что за этим предметом кроется и наконец применяет свое знание в практической жизни. К тому же бывают реалисты и реалисты. Реалисты с характером и без оного. У Хагедорна характер был неплохой, но не сильный, глаза его умели видеть, но увиденное не питало его разум, а чувства и вовсе не доставляли ему ничего, кроме мучений.

Обычно это происходит с теми, кто недостаточно ясно отличает добро от зла и недостаточно крепко стоит на ногах, чтобы со злом бороться. Такие люди зачастую тяготеют к доморощенной мистике, из чувства самосохранения чураются познания. Случись же им попасть в положение, когда необходимо решиться на «да» или «нет», их вдруг охватывает тоска, они уверяют себя, что на поверку оказались пустым орехом, тоска перерастает в жажду смерти, в мировую скорбь, беспричинную и бессознательную, в своего рода аристократическое расточительство, которое приносит в жертву отчаянию и ум, и характер. Если эта тоска одиноко-беспомощно-честная, то она быстро сметает границы и устремляется либо в бездну смерти, либо, наоборот, в помойную яму жизни. Но затем, ударившись о дно, восстает по большей части в виде цинической или мистической жажды власти, которая с фанатической готовностью позволяет втянуть себя в долгие и запутанные отношения со смертью. Но если бы эта реалистическая тоска немецкой мизерии стала искать спою противоположность, то ей пришлось бы оглянуться на людей, на представления и познания, которые ей сулит жизнь, сулит богатство и красота человеческого существа. Но даже и в этом случае еще нельзя сказать, что бравая немецкая душа спасена отныне и вовеки. Может пройти еще немало времени, покуда поля к обращению в реалистическую веру обломает свои мистические и верноподданнические рога о действительность, о подлинную свободу и станет наконец жизнеспособным, человечным, стойким разумом.