Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 126

Безумие! Но тот, кто сейчас вздыхает или же смеется над безумцами, тот, можно сказать, уже мертв.

Собственноручно писать родственникам погибших капитан почитал своей обязанностью, своим долгом порядочного человека. Надо, чтобы люди но крайней мере не строили себе иллюзий, не уповали на возвращение сына или брата, когда, рано или поздно, вся немецкая армия окажется в плену. Осложнялась эта обязанность тем, что капитан должен был против собственных убеждений внушать людям, что утрата близкого человека — высокая честь. Но что еще можно было написать?

Итак, капитан писал господину и госпоже Гейер: «…Вы и ваша досточтимая супруга принесли величайшую из жертв, какую только могут принести немецкие родители немецкому народу и рейху, — пожертвовали вашим единственным сыном и наследником. Но для нашего народа, ведущего сейчас героическую битву, равной которой не знала тысячелетняя история рейха, битву под девизом «быть или не быть», никакая жертва не может быть слишком велика. В эти дни каждый немец должен выказать те высокие свойства души, которые…»

Перо замерло в руке капитана. 15 этой работе он не позволял себе никакой рутины и каждое письмо стремился писать тоном, соответствующим образу жизни и понятиям адресата. А у этого господина Гейера, насколько ему было известно и как явствовало из бумаг его покойного сына, кроме среднетехнического образования и мундира штурмовика, имелось еще и небольшое производство, где вырабатывался искусственный мед, тот самый вожделенный продукт военного времени, который ему уже и в горло не лез. Много ли значат для такого человека «высокие свойства души»? Заказ на поставки искусственного меда от военного ведомства, суливший огромные прибыли, и был для него признаком «высоких свойств». Когда туман рассеивается, отдельные предметы яснее предстают перед глазами. Его, Залигера, учили верность и честь считать за высокие душевные свойства немца. И правда, эти красивые слова помогли ему без особых душевных конфликтов прожить первые четыре года войны. Только когда начался пятый круг, по, собственно, уже со времени поражения под Сталинградом, когда все в Германии на мгновенье зашаталось и едва не рухнуло, он почувствовал уколы в той области души, где сидела его честь.

Шесть лет назад, когда гимназист Армии Залигер, сдавая экзамен на аттестат зрелости, писал сочинение, тема была дана следующая: «Любое действие должно служить во славу чести, которой в случае необходимости должно глазом не моргнув пожертвовать и самой жизнью». Шесть лет назад Армии Залигер, безусловно, даже радостно подчинился этому бойкому истолкованию второго по значению символа фашистской веры; свое чувство чести и свое понимание таковой, точь-в-точь как кровяные колбасы, развесил для копчения на дубовых балках свастики, да еще щелкнул при этом каблуками. Сегодня ему казалось, что из этих шести балок в огне войны обуглилась добрая половина. И уж совсем прогоревшими представлялись ему те, на которые он когда-то вешал свой, как ему думалось, здравый человеческий разум. Теперь уже вернее будет повесить его на гвоздь сомнения, неверия, рассудочности. Ну, а как же насчет чести и верности?

Капитан полагал, что у него осталась только немецкая и офицерская честь, уже независимая от духа постыдной ныне свастики. И все же теперь, как и раньше, он чувствовал своего рода демоническую силу, исходившую от человека, чей портрет висел над его письменным столом. Гитлер, размышлял он, жертва своего собственного «я», своей фаустовской сущности. Нельзя ставить его в ряд с другими бонзами национал-социалистской партии. Этот молодой интеллигентный офицер всерьез приписывал вожаку нацистского стада трагическую обреченность и таким образом вновь надевал на себя ярмо, которое, как он думал, уже сбросил с себя.

И все же он сознавал, что стоит выше того господина Гейера, которому сейчас писал письмо. Эти полуинтеллигенты, думал он, всегда будут находить утешение в звонких и высокопарных словах, понять которые они не могут, но делают вид, что поняли. Итак, он решил не вычеркивать туманное «высокие свойства души» и, поставив запятую, продолжал: «…делают нас способными глазом не моргнув пожертвовать жизнью во славу чести и верности нашего народа».

Совесть свою Залигер успокоил, подумав, что и его отец, отнюдь не штурмовик, а только член военного Ферейна и владелец не фабрики, а «Аптеки трех мавров» в Рейффенберге, торгующий не «искусственным медом Гейера», но наряду с другими лекарствами — «успокоительными и снотворными каплями Залигера» собственного изготовления с охраняемым законом фирменным знаком — три темнокожие головы в пестрых тюрбанах, — родной его отец, несмотря даже на довольно нахальное «глазом не моргнув», был бы до известной степени утешен таким письмом. Для матерей надо присовокуплять еще несколько горделиво-трогательных слов, например закаленное в страданиях материнское сердце и тому подобное…

За последнюю неделю Залигер, отдавал он себе в этом отчет или нет, все же приобрел немалую рутину в писанье сочувственных писем.

Только одно ему сегодня никак не удавалось — письмо Хильде Паниц в Рореи. Что пишут двадцатилетней девушке при такой печальной оказии? Собственно, ей вообще не надо было бы посылать письма. Писать он обязан жене, родителям или по закону назначенному опекуну. Но власти и Дрездене до сих пор не удосужились назначить опекуна рядовому Рейнхарду Паницу. А теперь ему таковой уже ни к чему. Но добропорядочность требует, чтобы и сестра получила свою долю утешения, ведь она потеряла последнего родного человека. Это особо печальный случай. А потому и тон надо постараться найти более мягкий и теплый. И капитан начал писать: «…B великом горе, постигшем вас, фрейлейн Паниц, вас может утешить лишь сознание неразрывной связи с нашим народом. Все мы теперь учимся сносить жестокие и тяжкие удары судьбы…»

Опять перо замерло в руке капитана. Предметы видятся яснее, когда рассеивается туман, — не только ему, но и другим. Слова, им написанные, могли бы читаться так: не плачь, девочка, в наши дни многим приходится тяжко и все мы должны быть готовы к наихудшему… Если это письмо попадет в руки стукача, он начнет вытворять со мною то же, что обер-фенрих с Руди Хагедорном. Нет, в наше время нельзя позволять себе такую роскошь, как чувства, над чувствами надо учредить опеку разума, запретить себе их.

Не буду писать этого письма. Залигер в клочки разорвал лист бумаги, лежавший перед ним. Что-то все-таки было им сделано, Руди Хагедорну было разрешено увольнение на несколько часов, чтобы разыскать девушку. Это было самое простое и самое человечное. Он, наверно, утешил ее сентиментальными речами, на девушек это всегда оказывает благотворнейшее влияние…



В момент, когда эта мысль осенила капитана и он даже ощутил известную гордость от своего превосходства над прочим человечеством, кто-то два раза постучал в дверь. Залигер, полагая, что это его ординарец или ефрейтор из канцелярии, досадливо крикнул:

— Придите попозже!

Но тот, кто стучал, уже вошел в комнату со словами:

— Уже достаточно поздно, господин капитан.

Залигер обернулся и увидел перед собой незнакомого человека в поношенной синей куртке, с изможденным лицом и светлыми глазами. В этих глазах горело что-то: бдительность, воля, целеустремленность, что-то не злое, но опасное.

— Не помню, когда я звал вас сюда, — язвительно проговорил Залигер.

Сейчас он сожалел, что оставил портупею и револьвер в соседней комнате, где стояли платяной шкаф и кровать. Незваный гость, видимо, не имел намерения ему представиться.

— Я вижу, что вы готовите свою батарею для последнего боя, — сказал пришелец, слегка запинаясь.

— И вы хотите мне объяснить, как это сделать наилучшим образом? — ледяным тоном переспросил Залигер.

Он никак не мог взять в толк, откуда и зачем явился этот тип. Кто это, болтливый штатский с брикетного завода, которому вздумалось передать ему свои  познания касательно оборудования огневых позиций для стрельбы по наземным целям? Или просто честный немец, еще не утративший веры в конечную победу и одержимый желанием вызволить из беды потерпевшую крушенье ладью? Нет, для этого у него слишком умное лицо.