Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 126

— Лея, дитя мое! Ведь ты живешь среди людей. Они тебе помогут…

— Тогда, если я отвечу: «Да, ты свинья!», он воскликнет: «Помоги мне, спаси меня!» А если я отвечу: «Нет, ты не свинья», он воскликнет: «Вот видишь!» И то, и другое будет почти правдой. Я могу говорить все, что вздумаю. Все равно он…

— Может быть, мне стоит поговорить с Хладеком?

— Поговори, если хочешь. Но я заранее могу тебе сказать, что он ответит: «Ей надо дать какое-то занятие, — ответит он, — хорошее занятие и здорового парня». Будто это так просто.

Тут ван Буден встал.

— Ну, я пошел. Скажу господам Залигерам, чтобы их дражайший сыпок катился ко всем чертям.

Снова по губам Леи скользнула усмешка, старая, болезненно-мудрая.

— Эх, ван Буден, ван Буден, ты-то, оказывается, тоже ничего не понимаешь! Да после этих слов их дражайший сынок через минуту будет здесь.

Ван Буден держал обрывки письма так, словно они жгли его пальцы. Хотел что-то сказать, но сдержался и только в дверях, еще раз окинув взглядом ее картину — треугольники, четырехугольники, линии, извилистые, как серпантин, — сказал:

— Знаешь, Лея, последнее время жизнь то и дело тычет меня носом в изречение старого Ансельма Кентерберийского: «Nondum considerasti quanti ponderis sit peccatum — Довольно ли ты размыслил о том, сколь тяжко бремя первородного греха…» Ибо от этих слов идет прямая дорога к познанию нашей действительности. Но познание есть жизнь, есть спасение из хаоса бытия. Мы должны хранить эту веру как зеницу ока. И говорить о ней, покуда бог дает нам время.

Ван Буден ушел. Немедленного отпета ему не требовалось…

Минуту спустя донесся с лестницы голос Эльмиры Залигер:

— Спасибо, любезный Фюслер, не утруждайте себя. Легче всего найти дверь, когда тебе укажут на нее…

А там, высоко в горах, сидит на скамейке Хладек. Гляди, гляди, Ярослав! Вас, тебя и Кору, обвенчали в старой церкви в богемской части Зибенхойзера. И венчал вас ее брат, святой Франц, тамошний священник. Мать у нее была очень набожная женщина. Она произвела обоих детей на свет внебрачно и поэтому решила посвятить их церкви. С одним это вполне удалось. Один сейчас в Риме, он еще станет большим человеком. А с другим ничего не вышло. Другой, вернее другая, влюбилась в Хладека и в результате кончила жизнь у красной кирпичной стены в Терезиенштадте. Франц говорил: «Я люблю бога и боюсь его». Кора боялась всего — мышей, кустов ночью, но говорила: «Я люблю только его», того, кто сидит сейчас высоко над Зибенхойзером. А кто умел ничего не бояться, когда надо было ничего не бояться? Ярослав никогда не рассказывает про Кору. Говорит, что в ее истории нет ничего особенного. Но чья история могла быть особенной, когда люди умирали сотнями? Нет, Ярослав — настоящий коммунист. Он не рассказывает о любви подробно.



На столе лежит письмо, начатое письмо к Руди. Лея перечеркивает все написанное. Она не станет отправлять письмо. Она думает: «Он такой большой и сильный, и, однако же, он слишком слаб, чтобы поддержать меня против Залигера. Залигер обведет его вокруг пальца, все равно, как бы ни обернулось дело — примирением или враждой».

Лея босиком спускается в сад, срезает цветущие плети горошка над прекрасной двзрью, замыкающей лестницу — лагерный блок. Букет, цветы — это «предметы», и она даст их Хладеку для Коры.

Глава шестнадцатая

Поезд отходит около девяти часов — в двадцать сорок, если верить расписанию. Рейффенбергцы окрестили его «мешочный эшелон». С тех пор как началась уборочная, он еще ни разу не отошел вовремя. Снизу он неизменно прибывает с опозданием не меньше чем на тридцать минут, случалось ему опаздывать и на три часа. Одни раз он вообще не пришел. В Рейффенберге паровоз перегоняют из головы в хвост, и он тянет поезд «вниз». Кроме перегонки, в Рейффенберге набирают воду, но и этим дело не ограничивается. Всегда нужно что-нибудь подправить и подвинтить. Это, однако, не мешает пассажирам собираться на станции задолго до срока.

Первые появляются уже вскоре после полудня. Это — жители окрестных деревень, удаленных от железной дороги. Впрочем, приходят и такие, которые живут в Рашбахе, Эрле и других местах, расположенных вдоль той же линии. Потому что там есть риск не попасть в поезд. «Откроешь дверь, и люди буквально валятся на тебя из тамбура, а иногда они просто-напросто привязывают дверь изнутри, чтоб ее нельзя было открыть. Нет, садиться надо в Рейффенберге, да не зевать при этом, не то провисишь всю дорогу на подножке. Вот как раз на прошлой неделе снова одна кувырнулась с подножки на полном ходу и сразу дух вон из бедняжки…»

Руди стоит в длинной очереди к кассе; толкают вперед — он поддается, что-то рассказывают — он слушает. В очереди больше женщин и девушек, чем мужчин и парией, во-первых, потому, что женщин и девушек сейчас вообще больше, чем мужчин и парней, а во-вторых, потому, что женщинам и девушкам легче завести разговор с крестьянами, они лучше умеют пустить слезу и поторговаться. Конечно, женщины и девушки тоже не все из одного теста. Те, кому не дана способность легко заводить разговор, пускать слезу и торговаться, те, кто уже раз-другой возвращался с пустыми руками или с тремя картофелинами, предпочитают сидеть дома, голодать или давать более расторопной соседке барахлишко для обмена, а потом рассыпаться в благодарностях, хотя та и надувает их самым бессовестным образом. Дети не спрашивают, откуда что взялось…

Одна рассказывает:

— Прошлый раз выменяла два пододеяльника, из дамаста, новенькие, ненадеванные, так хотелось приберечь их, покуда муж вернется.

— Ничего, будет рад и напернику, если вернется, — со смехом перебивает другая.

— Если да — и то слава богу, — осаживает ее первая и продолжает свой рассказ: — Угадайте, что мне дали за два дамастовых пододеяльника? Полрюкзака зеленых бобов. Возвращаюсь, а трое моих едоков тут как тут. Старшему восемь, младшему три, среднюю скоро отправлю в санаторий. Стоят, значит, у вокзала с тележкой. Подняли мешок: «Мам, а почему он такой легкий? Ты же обещала привезти что-нибудь тяжелое». Ну, что ты им ответишь? Взяла младшенького, подсадила на тележку и повезла домой из последних сил. Мы под горой живем. Так думаете, старшие мне помогали? Ничуть не бывало. Идут и ноют всю дорогу. Ну, дома я им наварила бобов на воде с оплеухами.

Вокзальные часы показывают десять минут восьмого. Вокзал в Рейффенберге невелик, раза примерно в два больше, чем обыкновенная закусочная-автомат, и уже сейчас, за полтора часа до отхода поезда по расписанию, он набит битком. Стеклянная матовая дверь в наружной стене ведет в зал ожидания. Обе створки ее настежь распахнуты. Прикрывать их бесполезно. Непрерывный людской поток все равно не дает им закрыться. Люди протискиваются сквозь завесу табачного дыма, которая портьерой закрыла дверной проем. Тем, кто стоит в очереди, видна старомодная буфетная стойка с пустыми стеклянными полками, большое зеркало над стойкой, а в зеркало — весь до отказа переполненный зал.

Вон оттуда, из зала, выходят трое полицейских. Один из них, ну, конечно же, один из них — Хемпель. Они разглядывают собравшийся народ: то покосятся на чей-нибудь чемодан пли туго набитый мешок, то остановятся и выслушают объяснения владельца, что в чемодане или мешке нет ничего, кроме «старого тряпья», и что он в жизни не стал бы мешочничать, если бы «не подыхал с голоду», то пропустят мимо ушей злобные выкрики вроде: «Хорошо вам тут разгуливать, дармоеды, себе-то вы брюхо набили…» или: «На черта нам полиция! Нам жратва нужна, а не полиция!» и шагают дальше. Руди прячет лицо в поднятый воротник своей кожаной куртки. Но Ганс Хемпель его не видит, он уходит вместе с двумя другими. Очередь медленно продвигается вперед. Кассир ругается, что у всех крупные деньги, где он возьмет нм сдачу, родит, что ли! А Руди слушает, что рассказывают женщины в очереди.

— Ну что ты выдумала — но посылать мужчин. Ты Йоколейта знаешь? Он каждые две педели ездит в Гамбург и каждые две недели привозит оттуда две канистры рыбьего жира и еще чего-нибудь рыбного. А менять-то ему почти нечего, он ведь беженец. И посмотреть на него, так он, кажется, до трех сосчитать не умеет.