Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 88

Приходилось ли мне видеть когда-либо Шевченка в этом первобытном приниженном

состоянии, никак припомнить не могу; не могу также определенно сказать, какова была

жизнь Тараса у /44/ о. Григория, как долго и на каких условиях он жил у него.

Первоначально, по малому возрасту, был он креденсовым (буфетчиком), как говорил в

шутку, т. е. чистил и прятал в шкаф ножи и вилки, перемывал тарелки и ложки, топил

«грубку в покоях», состоял на мелких посылках по селу и в поле, по вечерам повторял

псалтырь и читал жития святых, в досужие часы рисовал углем на коморе и стайне петухов,

людей, церковь, даже и киевскую дзвіницю, а затем его стали употреблять и на все другие

хозяйственные и полевые работы и даже на самостоятельные и ответственные поездки с

Ясем в школы и на ярмарки. Получал ли Тарас за свой труд и услуги какую-либо плату, не

знаю; думаю, что сначала, будучи еще хлопцем, он не имел никакого денежного

вознаграждения, как сирота, которого надо было одеть и прокормить, и как не приученный

еще и малоспособный к работе. И впоследствии наемная плата его не могла быть сколько-

нибудь значительна: в те годы дюжий парубок на хозяйской одеже получал 15 — 20 руб. асс.

в год, а мальчик лет 16-ти, с шуточным названием «креденсового», служил у нас

приблизительно в то же время за три рубля асс. в год.

42

Зная близко священника Кошица и его жену, можно безошибочно утверждать, что по

тогдашнему крестьянскому быту подраставший Тарас не мог бы найти лучшего приюта, как

в доме приходского батюшки, и что жизнь его здесь (а он жил, полагать надо, не менее 3

лет) была гораздо удобнее и беспечальнее, чем жизнь других, даже хозяйских сыновей его

возраста. О. Григорий был хороший распорядительный хозяин и если был строг и

взыскателен, то конечно больше на словах, ибо о тех наказаниях и истязаниях, каким

подвергались неисправные и ленивые работники на панщине, тут не могло быть и речи; что

же касается самой матушки, то это была идеальная женщина по необычайной доброте,

кротости, снисходительности, заботливости и попечительности обо всем и обо всех. У такой

хозяйки рабочим не могло быть плохого житья, а по части кормления им могли завидовать и

хозяйские дети. Непосильным трудом своей прислуги священники никогда не обременяли,

но и праздно сидеть у них не приходилось, так как хозяйство их было обширнее

крестьянского и в нем заключался главный источник их содержания... Не вспоминал он и о

своей старшей сестре Катерине, в противоположность Ярине, которую печатно величал

великомученицею. Ее, т. е. старшую сестру Тараса, звали у нас «Катрею гугнявою», потому

что она от природы или от болезни какой гнусила. После того, как Тарас незадолго до

ссылки своей побывал на родине и у нее, Катри, она, вспоминая его детство, рассказывала

матери моей о его блуканье в детские годы из Кирилловки в Зелену, т. е. от отчима к

старшей сестре и обратно. «Приблудою його, матушечко, звали, єй-богу. Було оце й не

видно, як воно рип і ввійде тихенько до хати, сяде собі на лаві та все мовчить. Нічого в світі

у його не допитаєшся: чи його прогнали відтіля, чи його били, чи їсти йому не давали. Було,

манівцями ходить, геть попід дубровою, та через Гарбузів яр, та через левади, та могилками.

І як прийшло раз воно, то так впало грудочкою і заснуло на лаві, а я як загляну йому в

голову, аж у його, пробачайте, матушечко, в голові.. як у свинячому стегні... Еге, отаке було,

а далв вистербало... Ніхто й не сподівався з його чоловіка».

...В этот единственный раз Тарас Григорьевич был у нас в доме; /45/ но меня в ту пору

не было там и мне не пришлось тогда видеть его, о чем я, конечно, много жалел. Провожал

его от нас в ближайшее село Княжу на почтовую станцию один из старших моих братьев.

Пора была вечерняя; на пути лежал густой лиственный лес Довжок, с версту шириною.

«Когда въехали мы в лес, — рассказывал мне брат, — стало совсем темно. Я ехал с

Шевченком, позади следовал брат его Никита с другим родичем. Вдруг Тарас хватился



своего кисета с табаком и нигде его не находит. Остановили лошадей, слезли с брички и

давай искать, присвечивая скоропотухавшими спичками. Никита, остановившись позади,

нетерпеливо ожидал конца наших поисков, все спрашивая брата, что он потерял.

— Та яка там згуба? — крикнул он еще раз Тарасу.

— Та капшук з тютюном десь дівся, — отвечал тот ему.

— Тьпфу! — откликнулся на это Микита, — катзна-що шукають, і крикнув родичу:

«Звертай», свернули с дороги и умчались вперед».

Традиционная в минувшем казачестве люлька преследовалась теперь в убогом

крестьянстве, по крайней мере, в наших соседних селах, как праздная панская забава,

нередко опасная при частом и близком обращении с соломою. Вот от чего и Микита так

презрительно отнесся к привычке брата к табаку и его потере. «Коли ты не пан, то не

приходится тебе панским прихотям предаваться», — так, конечно, рассуждал про себя

Микита.

...Менее чем через год после этого Тарас Григорьевич Шевченко был уже арестован, а

затем очутился в ссылке в Новопетровском укреплении. Меня живо интересовала судьба

незнакомого земляка-поэта. Я прочел уже его «Гайдамаки» и «Катерину» и проникся

величайшим уважением к его таланту. С жадностью слушал я рассказы о его детстве,

учении, выкупе, о портрете генерала, проданном им на вывеску, и о его собственном

портрете в солдатской одежде, присланном из ссылки какому-то приятелю вместо письма в

ответ на вопрос о житье-бытье, с наслаждением прочитывал ходившие по рукам его не

43

напечатанные стихотворения. Кончилось мое ученье, Тарасова ссылка. Я побывал уже на

службе, вдали от родных, и успел перебраться в родной мне Киев. Прочел, наконец,

«Наймичку» и не поверил Кулишу в его сочиненной истории о происхождении этой поэмы.

Какая тут степная барышня! «Одури, Пантелимоне, того, в кого носа нема», — думал я про

себя, видя в каждом слове «Наймички» не барышню, а усатого Кобзаря.

Настал 1859 год. В каникулярное время я очутился почему-то в Киеве, а не у родных;

очутился здесь и Тарас Григорьевич, доставленный сюда под арестом черкасским

исправником Табачниковым после известной катехизации с зернами, произведенной

Тарасом в какой-то корчме... Грустная эта история могла бы, говорят, кончиться ничем, но

тут примешалось будто бы личное самолюбие исправника, неосторожно задетое

Шевченком. Исправник, видите ли, любил в часы досуга предаваться поэтическим

излияниям, и когда Тарас был доставлен к нему, то он, после расспросов, успокоив его,

накормил его даже обедом, а после обеда представил ему на суд некоторые из своих

стихотворений, вынув их из столика, у которого они сидели. Тарас, прослушав одно или два

стихотворения и будучи, вероятно, в состоянии некоторого подпития и веселого настроения,

взял из рук исправника тетрадку его стихов, положил обратно в /46/ ящик, из которого они

были вынуты, и, заперши на ключ, выбросил ключ в растворенное окно, дав совет

непризнанному поэту не искать ключа. Обидевшийся исправник сказал что-то резкое

Шевченку; он ответил тем же. Исправник в старой стереотипной форме указал на свое

служебное положение, Шевченко отвечал: «Дурний ти з твоїм...» Тогда исправник дал место

правосудию, и раба божия Тараса препроводили в Киев, а здесь посадили в крепость. Пока

подлежащие власти разбирали дело о неудачном гаданьи Тараса на зерне, его выпросил к

себе на поруки мой школьный товарищ священник Ефим Ботвиновский, которому Н. С.

Лесков в своих «Печерских антиках» посвятил несколько страниц.

Было 1-е августа, праздник происхождения, точнее предхождения или преднесения