Страница 77 из 81
— Добрый вечер, друзья мои, — приветствовал их радостно Бальзак.
Никто из них не ответил, но это не удивило его. Он хотел встать с постели и попросить несколько бутылок вувре, этого чудесного вина, надеясь, что оно развяжет гостям языки. Но смирение сидевшего в ногах Понса вселило в сердце Бальзака добродетельные намерения. Он понял — вувре излишне. Понс, точно одобряя его решение, едва заметно кивнул головой. Это растрогало Бальзака. Сколько лет прошло, а Понс все не изменил своей добродетели.
— Ну вот, друзья мои, я рад, что вы заглянули. Я счастлив, друзья. Теперь у меня наконец есть кому пожаловаться. Посмотрите, дорогой Артез, какой я лентяй, откройте ящики и убедитесь, что привезенная из Парижа бумага лежит нетронутая.
Бальзак подождал, пока Артез открыл ящик и удостоверился в справедливости его слов. Он перехватил взгляд, брошенный Артезом на его белый фланелевый халат, и горько заметил:
— О мой друг, не ищите на рукавах этого халата чернильных пятен. Нет, не потому, — поспешно добавил Бальзак, — что я всю жизнь твердил, что истинный литератор должен работать аккуратно. Поверьте, не потому. Я лодырь. Понимаете, бездельник.
Вы, Балтазар Клее, и вы, Сешар, — перед вами великое будущее, химия и изобретательство, грядущее столетие готовит счастливую почву для вашей деятельности. Когда-нибудь вы отблагодарите меня за то, что я вызвал вас к жизни. Химия и изобретательство…
Бальзак мечтательно произнес эти слова и весело рассмеялся.
— Не сердитесь! Мне хорошо с вами, вот я и разрешил себе такую вольность.
А что вы скажете, Каналис? Собственно, вам-то нечего говорить. Лучше я вам кое-что расскажу. Вам необходимо знать это, хотя это и печальные вещи. Музы-канта-скрипача бьют нагайками, топчут сапогами, потом, истерзанного, закапывают, как собаку, в степи и вбивают в головах деревянный крест. Но мелодия, созданная им, остается. Она живет. Вы понимаете меня, Каналис? Это ужасная история. Я долго думал над нею. Она заставила меня поразмыслить и о моей судьбе. Но это лучше обдумать Луи Ламберу, он философ. Однако, друзья, что же вы молчите? А, я знаю, — догадался Бальзак, — мы с вами давно не встречались, и вы ждете моего рассказа. Что же я вам скажу? Вы знаете, самому неприятно, что мне не о чем рассказывать. Жаль, не пришел с вами Рафаэль — он остроумный юноша, он бы нас развеселил! Молчите? Что ж, молчите. Я не насилую вас. Хотя должен заметить, что это не совсем вежливо с вашей стороны. Тем более, друзья, что я очень нездоров. Сердце, друзья, бастует. Это все накануне конца, друзья! Вы понимаете меня?
Он замолк, внимательно наблюдая лица своих нежданных гостей. Он увидел, как все они после его слов озабоченно переглянулись и грустно опустили головы.
— Не грустите, — успокоил он их, — я думаю, что еще успею кое-что сделать. Намерения у меня есть, а когда есть намерения… Мсье Артез, что вы делаете? Что вы делаете, мсье Артез?
Бальзак выкрикнул это единым духом, приподнялся на локтях и с ужасом следил за жестами Артеза.
Писатель Артез взял из серебряного стакана связку гусиных перьев и ломал их одно за другим, бросая себе под ноги. Бальзак ждал, что кто-нибудь из гостей остановит безумца.
— Остановите его, Понс! — обратился он к кузену, чувствуя, что не может встать. Но тот даже не шевельнулся. — А вы, Ламбер, что вы стоите как камень? Не давайте этому дикарю ломать мое оружие! Остановите его! Я приказываю, вы слышите! Как вы смеете молчать? Вы же мои… мои… — Ему не хватило воздуха, он упал на подушки и, уже теряя сознание, сквозь глухой кашель выкрикнул: —Мои герои, мои герои!..
Очнувшись, он увидел над собою лицо Эвелины. Она с ужасом говорила:
— Вы так кричали, Оноре, вы так кричали. Что с вами?
Глава двадцать вторая КРУГ СУЖАЕТСЯ
Круг сужался. Пути людские оказались коротки. Кобзарь Северин Беда со временем почувствовал это.
Шла весна 1850 года. Месяц март пропел в степях свою песню.
Повсюду веяло обновлением. Вскрывались реки. Таял снег. Ветер стал мягок и тревожен. Все время он играл на одной басовой струне. На разъезженных трактах застревали почтовые лошади, ломались колеса рыдванов и карет, и только круторогие волы, мало считаясь с мартовской слякотью, равнодушно месили грязь, покорно несли на сильных шеях ярма и тянули что было силы возы, чем бы ни были они нагружены. Им, круторогим, в конечном счете было все равно, что везти.
Оживали раскидистые крепкоствольные липы по обочинам гетманского тракта. Безлистые, мокрые, широко разметав костлявые ветви, они в утренней мартовской мгле напоминали стадо диковинных существ, затерянных в бескрайней степи. Стлался в безвесть гетманский тракт, По степи катились мохнатые клубы тумана. Земля жадно впитывала снег и стыдливо лежала обнаженная в ожидании настоящего тепла.
…И в эту весну, в эти мартовские дни, дед Северин Беда продолжал свои странствия. Он был все такой же мудрый, спокойный, отзывчивый к страданиям людским, нетерпимый к барской спеси. Лета не старили его. Старыми ногами топтал он украинские пути-дороги, сеял, как зерна, слова горьких, правдивых песен-дум, слагал и свои думы. В голове его давно перемешалось свое и чужое, но это мало трогало кобзаря.
И, как прежде, был деду поводырем Миколка.
Он вырос, возмужал, просил деда:
— Осядем, дедушка, на земле, будет бродить-то.
Миколке опротивели странствия, от них сердце наполнялось тоской. Юноше хотелось прилепиться куда-нибудь на этой бесконечной земле и жить, как все его сверстники.
— Повремени, сынок, — отвечал дед, — поводишь еще меня по свету. Вот преставлюсь я, тогда и оседай, где душа захочет. Ты, Миколка, не гневайся на деда, — ласково уговаривал старик, — такая уж моя доля. Я сею, Миколка, сею. Может, и не ты урожай соберешь. Пусть хоть другие, да соберут.
И дед шагал дальше, отягощенный своей нечеловеческой скорбью, и на многолюдных ярмарках поверял толпе свои пламенные думы.
Все эти годы странствий и разочарований дед ни на миг не забывал встречи с кобзарем Тарасом Шевченко. Часто по ночам чудились ему легкие шаги, слышался душевный голос, и дед вел с другом душевный разговор. Та встреча под Яготином вошла в его душу как дар неба, и он свято берег ее всем своим существом и сеял по свету слова Тараса, вкладывая в это всю силу свою, все сердце.
А Миколка всегда был подле него, рядом либо впереди, и дед тихо говорил:
— Миколка, глаза ты мои, взор мой!
— Ваш, а то чей же, — недовольно откликался Миколка.
От ветра на глазах у него выступали слезы. Дорога впереди лежала привычная, весенняя.
— Тяжко мне, дед, — пожаловался раз Миколка, — ой, как тяжко.
— Долю жалобами не умолишь, — заметил дед. — Отдохнем, внучек.
Дед и внук сели на обочину под липой. Привычным движением старик ощупал землю вокруг.
— Могила, что ли, Миколка?
— Точно, вон и крест в головах!
— Опочил кто-то, — хмуро покачал головой кобзарь.
И Северин Беда беспокойными руками шарит вокруг. Им овладели неутешные думы. Пальцы его нащупали под крестом дощечку.
— Что это, Миколка? — спрашивает дед встревоженно, держа в руке пучок струн.
— Струны, дедушка. Вроде скрипка была.
Ветер шевелит струны в руке старика. Гнилое дерево скрипки рассыпается трухой.
Дед засовывает струны в суму. На что они ему, он сам не знает. Пусть. Он сплетает липкие от мокрой земли пальцы, кладет себе на колени руки и так сидит, озабоченный, хмурый.
Миколка искоса поглядывает на деда. Невольно взор его задерживается на золотом перстне с большим дорогим камнем в оправе. Продал бы дед перстень, деньги были бы, может, хоть малость пожили бы по-людски. Миколка в сотый раз высказывает свое желание, но дед упрям. Что вбил себе в голову, топором не вытешешь.
— Не могу я, Миколка, не могу. Помру, тогда делай с ним что хочешь. А теперь не могу! Да и в самом деле, — рассуждает дед, — как продать? Такой перстень не мог плохой человек подарить. Доброе сердце у того человека и добрые мысли, Миколка.