Страница 68 из 81
Низко опустив на грудь голову, слушал Бальзак тихие слова старика. „Чудак, он и правда считает меня пророком. Надо ли рассеивать его иллюзию? Какая злая ирония судьбы! Я завидую старому типографу — он завидует мне“.
Что-то толкало Бальзака продолжать исповедь, полную горьких признаний, но жило в нем и другое чувство, оно пересилило, и, покоряясь ему, он разлил остаток вина в бокалы, подняв свой — тяжелый, неуклюжий, старинного стекла, со строгим изображением турнира у стен стрельчатого замка — и мечтательно провозгласил:
— Я пью за вас, друг Батайль, за ваше чуткое сердце, которое в былые времена тепло восприняло мои порывы. Как видите, свет не без добрых людей, но их становится все меньше, — тихо заметил Бальзак самому себе и одним движением выпил вино.
Он поднялся. Ноги не вполне подчинялись ему. Он понял: последний бокал был лишним. Прошел к книжным полкам. Сразу же на средней полке узнал толстые тома своих произведений. Батайль следил за ним с откровенным любопытством. Бальзак открыл дверцу и стал рассматривать свои книги. Он брал их в руки по одной, неторопливо, точно впервые знакомился с ними, как прилежный, внимательный читатель. На миг он почувствовал, что между ним и его книгами — стена, непреодолимая преграда, что он канет в небытие, сойдет туда же Батайль, а книги в серых обложках все будут стоять на полках, и другие руки будут их трогать, и другие люди найдут в них утешение. Он перелистывал знакомые страницы, и от запаха типографской краски захватывало дух, Перед глазами прыгали имена, фамилии, он шептал про себя, точно сзывая на большой совет, а за его спиной застыл в торжественном молчании старый Батайль, благоговейным взглядом ловя каждое движение Бальзака, сложив на груди тяжелые, натруженные руки.
Однажды он проснулся ночью. Сон, махнув крылья ми, исчез за окном, а память восстанавливала его, высекала искры, из них разгорелся костер, и это было наслаждение, игра, греза. За окном еще густели сумерки ночи. И это было хорошо. Никто не мешал мечтать. И он вспоминал сон с такой последовательностью, точно желал повторить его.
…Ему снилось: просторная широкая степь, а над нею голубое прозрачное небо, и на травах, сочных и высоких, в рост человека, жемчужная утренняя роса. Он шел по мягкой, утоптанной тропке меж травами. Был он молод и статен, чья-то незримая рука то и дело подносила к глазам его зеркало, чтобы он убеждался в своей красоте и силе. И он смеялся во весь голос, весело и торжествующе, как когда-то в мансарде на улице Ледигьер, и смех звучал в степном просторе. Тропка привела его к источнику. Вода струей, острой, как лезвие меча, била из-под высокого нежного дерева, а через мгновенье он увидел склонившихся к ручью стекольщика Канеля, Батайля и слепого старца в серой убогой свитке, с сумой. На руке старца он заметил свой перстень и обрадовался. Он хотел что-то сказать старику, но тот вдруг снял перстень и вложил его в руку Бальзака. И тут он пробудился.
Теперь, разгадывая странный сон, он не мог избавиться от неприятного чувства. Что это могло значить? Порой он склонен был толковать сны как приметы. Волновало: как же считать — к добру это или нет? Впрочем, через полчаса он забыл про сон. День длился бесконечно долго, как и многие дни потом, был полон раздумий, блужданий по городу, сидения в кресле за письменным столом и… писем.
Письма он писал ежедневно. Писал сестре Лауре, Эвелине, таможенному чиновнику в Радзивиллове, барону Гаккелю, издателю Суверену, написал два письма Виктору Гюго, но, впрочем, не отослал. Теперь письма относил на почтамт Франсуа. И всякий раз Бальзак расспрашивал, как и при каких обстоятельствах они были сданы.
Однажды он взялся за архив. С чердака принесли две гигантских размеров корзины, и он до поздней ночи рылся в них, вытаскивая на свет божий перевязанные бечевкой большие стопы исписанной бумаги. Слегка волнуясь, он перелистывал пожелтевшие страницы рукописей. Они обновляли в памяти забытые ночи страданий и радостей. Вот „Отец Горио“, вот „Цезарь Бирото“, а вот „Темное дело“.
— Боже мой, „Темное дело“! — не удержался он от громкого восклицания.
На стол легла маленькая, перевязанная голубой ленточкой стопка бумаги. Осторожно, непослушными пальцами, Бальзак развязал тугой узелок и открыл запыленные, выцветшие страницы… Так вспомнился день 15 декабря 1840 года. На Елисейских полях собралась стотысячная толпа. Она сопровождала гроб с телом Наполеона Бонапарта. Прах императора несли в Собор инвалидов, и в тот момент, когда процессия вошла в собор, над ним появилась радуга. Люди видели ее, нежную, дрожащую, она стояла в лазури величественно, соединяя неведомые берега. И его, как и тысячи других (а может быть, только его?), поразила одна деталь — рука императора. Казалось, она делает какой-то знак, эта белая спокойная рука…
И много позднее эта минута вошла в память навязчивыми образами и породила повесть „Темное дело“.
Вздохнув, Бальзак сложил рукопись. Аккуратно перевязал той же ленточкой и бросил в корзину. Он еще долго перебирал свертки и стопы бумаги, громко перечитывая написанные вверху либо посередине страницы названия: „Евгения Гранде“, „Шагреневая кожа“, „Утраченные иллюзии“, „Кузина Бетта“, „Тридцатилетняя женщина“, „Шуаны“, „Поиски абсолюта“…
Он устал и вышел из кабинета. Сидел в картинной галерее, погруженный в думы.
Над Парижем пламенело медноликое солнце. Ветер о и равнодушно стучал в окно.
Бальзаку думалось: по рукописям можно восстановить в памяти жизнь. Величественную и неповторимую, страшную и кощунственную, отмеченную восхождением на вершины и падением с них.
Так началась всепоглощающая и неминуемая усталость. От нее не было лекарств, не было знахаря, чтобы сказать волшебное, таинственное слово и победить эту злодейку. Корзины с рукописями остались в кабинете. Он запретил Франсуа трогать их. Часами Бальзак вел с ними немые разговоры. Сидя над корзинами, рассматривая рукописи, он видел себя над пропастью, которой представлялась ему жизнь, и он бросал в эту пропасть, ненасытную и неблагодарную, лоскут своей души, кромсал для нее сердце, набивал ее лучшими творениями своего мозга, но так и не проложил через нее моста.
Шли жаркие дни, и росла усталость. Она стояла за его спиной, когда он садился за письменный стол. Это она, невидимая и неуловимая колдунья, наливала оловом руки, нависала над постелью и наполняла сон нестерпимыми кошмарами. Бальзак брался в эти дни за десятки дел и ни одно не доводил до конца.
Клуб Национального братства выдвинул его кандидатом в Национальное собрание. Это сразу принесло радость. Он поспешил написать статью, в которой изложил свое политическое кредо. Его предложения не имели успеха. Он не услышал ни одного отклика. Кресло депутата осталось за темной и непроницаемой завесой.
Он еще раз попробовал откликнуться на призыв министра внутренних дел Ледрю-Роллена и появился на собрании литераторов Парижа. Из сотни людей он знал здесь только двоих— Шанфлери и Ланделя, автора приключенческих романов. Здесь было достаточно шума и слишком мало продуманных слов. Представитель министра заявил литераторам, что министра интересуют их пожелания в области художественных изданий.
Коллеги ждали выступления Бальзака. Он сидел посреди зала в сафьяновом кресле и улыбался. Что же, если это надо, он выскажет свои соображения. Бальзак поднялся на трибуну, шум в зале утих. Откидывая волосы резким движением головы, Бальзак сказал:
— Не отвечайте вовсе либо отвечайте на вопрос о художественных изданиях. А вы тут открыли парламент: обо всем понемногу. Министр не спрашивает вас — нужны ли, по-вашему, художественные издания, его интересуют ваши соображения о них, и ничто не может заставить вас обойти этот вопрос… — Он выдержал минутную паузу, которая показалась ему необходимой, и закончил: — Очень благодарю вас, коллеги, за приглашение. Мне пора идти. Желаю вам успеха. — И с деланным спокойствием сошел с трибуны, понимая, что от него ждали не таких слов и что он сам вовсе не это собирался сказать. Встревоженный и недовольный собой, Бальзак оставил зал.