Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 81



Мысли бежали непринужденно.

Кароля, слава святой Марии, больше нет. Никто не шпионит и не питает надежд на ее близкую смерть. Можно жить спокойно и тихо. Может быть, позвать Оноре, написать ему, остаться здесь с ним навсегда? Зачем ей Франция, Париж, новые заботы и снова неведомое? Она закрыла глаза и так застыла, опершись полными плечами на мраморную спинку. Трепетали широкие ноздри, чуть вздрагивали губы. Ветер играл локоном на виске. Думалось, так будет лучше, память обновит былое, высечет искры чувства, заставит сердце замереть. Она долго сидела, не открывая глаз. Кто знает, сколько она так просидела.

Звякнули шпоры. Эвелина медленно подняла веки. На пороге беседки, почтительно склонив голову, стоял чиновник жандармерии.

— Простите, что вынужден обеспокоить ваше сиятельство, но дела неотложны… — Он развел руками и, как бы в подтверждение своих слов, снова звякнул шпорами.

Эвелина молча показала ему на мраморную скамью напротив себя. Вифлейский, втянув голову в плечи, на цыпочках переступил порог беседки и, как мотылек, одним движением, сел. Узенькие, закрученные кверху усики придавали его лицу шаловливое выражение, хотя он сам думал иначе. Чиновник не знал, как начать разговор. Впервые в жизни ему довелось разговаривать наедине с графиней. Он крепко прижал руки к коленям и, покачивая головой, начал. Конечно, не следовало бы омрачать светлые мысли их сиятельства холопскими делами. Да он никогда и не отважился бы на это, если бы холопы не представляли такой большой опасности. Пусть пани не удивляется. Холопы у нее и в самом деле очень скверные. Лентяи, плуты, бунтовщики. Они способны на все. Но теперь, после того как он, чиновник Вифлейский, провел следствие, о, теперь неприятностей никаких не будет! Возможно, пани придется лишиться десятка или полутора десятка душ, но это мелочь, если подумать, что в Верховне наконец воцарится спокойствие.

Эвелина молча слушала жандармского чиновника. Она внимательно наблюдала за его лицом, за беспокой но мечущимися маленькими темными глазками, и редкие острые зубы под тонкими губами были ей противны, А чиновник так и сыпал круглыми небольшими словами, стелил их под ноги причудливым узором, и усики его подпрыгивали, топорщились, точно существовали сами по себе, отдельно от своего владельца.

Что же, она согласна. Графиня махнула рукой, унизанной перстнями. Чиновник умолк. Если это в интересах охраны собственности, она согласна на крайние меры.

— Поступайте, как сочтете нужным, — сказала графиня, и Вифлейский понял, что аудиенция окончена.

Эвелина не поднимала глаз, пока кошачьи шаги чиновника не стихли на песке аллеи.

И вот она вновь видит перед собой стройные шеренги тополей, маслянистую зелень, предвещающую щедрое лето, и, как прежде, где-то в степи плещется тревожная песня, навевая неутешительные, безжалостные мысли.

…Так проходят мучительные часы одиночества и воспоминаний, полные непреодолимой жажды ласк, тоски по ним. Эвелина бродит по широким аллеям старого парка, по извилистым дорожкам цветников; над клумбами кружат исступленные шмели, пчелы, и нежные оранжевые бабочки порхают меж ними. Она долго ходит среди цветов, и никто из челяди не осмеливается доложить графине, что в гостиной ожидает ее ксендз Янковский, что фельдъегерь привез из Бердичева важный пакет и желает передать его только в собственные руки ее сиятельства, что дед Мусий, избитый жандармами, лежит ничком на запыленной, утоптанной сапогами земле у крыльца людской и тоже бредит о милости и доброте ее сиятельства.

Эвелина входит во дворец. Она ступает размеренной, легкой походкой, на бледном лице выражение спокойствия и уравновешенности. Скрипят старые ступени. Сверху доносится запах плесени. Но графиня не останавливается. Одним толчком ноги она отворяет дверь. Недовольно скрипя на ржавых петлях, створка отходит внутрь комнаты. И еще с порога Эвелина видит у стены знакомый глубокий альков, низенькие пуфики, подернутый серой дымкой пыли ковер, а на столе в красной высокой вазе увядшие прошлогодние цветы.

Эвелина затворяет за собой дверь. Потом садится на постель и гладит рукой парчовое жесткое покрывало. Прямо перед собой в окне она видит лебединые крылья дрожащих и призрачных облаков.

В эти минуты ей ясно: все, что осталось за порогом, стало далеким и ненужным. Жизнь — здесь, в этих стенах, где еще носится дух прошлогодней осени, где плывет еще под потолком, над тяжелой карсельской лампой, полынная горечь любовных ласк, где пожар чувств реет еще далеким и влекущим видением. Она опирается подбородком на руки и застывает так в немом ожидании.



…И день, до краев наполненный солнцем, ветрами и цветением земли, тревогами и любовью, проходит за стенами дворца, проходит бесшумно, не оставляя надежд.

Она сидит неподвижно, забыв обо всем, помня лишь одну всемогущую и непостижимую тревогу.

Сквозь эту тревогу слышатся ей тяжелые шаги Оноре где-то там, внизу, на лестнице, прикосновение его рук, шепот его губ. Эта тревога зовется любовью. Пусть потом пустота, нестерпимая боль растравленного сердца, пропасть, из которой нет возврата. Все это потом. А пока есть еще выход, зовущий ее, и она будет хранить надежду, оживляемая желанием любви.

— Подожди, подожди! — шепчут губы Эвелины в густеющем сумраке комнаты. — Подожди, искуситель! Ты не заставишь меня, нет!

Эвелина в исступлении, охваченная странным и безудержным порывом, сползает с постели, преклоняет колени и горячо крестится, подняв глаза к открытому окну, в котором синеет вечернее равнодушное небо.

А потом, когда охладевает пыл и тупая боль сковывает склоненные колени, она со стоном поднимается с пола и ложится в застеленную парчовым покрывалом большую постель, которая не раз принимала ее в осенние ночи. Она лежит, разметав руки, тяжелые, будто чужие, уставясь широко раскрытыми глазами в пятнистый от лунного света потолок. Она желала бы уже ни о чем не думать, но мысли приходят непрошено, и губы невольно шепчут, зовут настойчиво и требовательно:

— Оноре, Оноре!

Не дождавшись графини, удивленно пожимая плечами, уезжает ксендз Янковский; фельдъегерь из Бердичева дремлет на скамье в прихожей, кошачьими шажками бродит по комнатам дворецкий Жегмонт, Марина прилегла на сундуке в узеньком душном коридоре, и сквозь пелену слез видится ей грустное лицо Василя.

А дед Мусий, избитый жандармами, так и лежит ничком на земле у крыльца людской, и дышит пылью, и слушает ночь, несущую на землю тревожный шум ветров и неразгаданность утра. Деду хочется отползти в кусты, в поле, в мертвую тишину вечности, но желание его тщетно и жажда неутолима, и он приемлет все это, как горькое искупление за Василя. Во флигеле, в апартаментах покойного Кароля, спят ротмистр Зыков и чиновник Вифлейский. В открытый графин с недопитой водкой залетела муха и безнадежно кружится там, трепещет крылышками, жужжит. Длинная полоса лунного света рассекает комнату надвое.

Эвелина не в силах подняться с постели. Власть воспоминаний и желаний неуклонно влечет ее все вперед, ка цепи неизбежности. Ей трудно дышать, взволнованное сердце бьется с перебоями. Негнущимися, словно одеревенелыми пальцами она расстегивает платье, распускает шнурки высокого корсета и, широко раскрыв рот, ловит, пьет большими глотками воздух. Душа ее, быть может, в последний или предпоследний раз стремится к Оноре.

И то, что желание это похоже на галлюцинацию, пробуждает в ней сомнение. Подсознательное глубокое чутье подсказывает ей, что он непременно вернется, что не надо звать его, и это же чутье говорит ей, что теперь она связана с ним навеки перед богом и людьми.

Так в эту ночь решилось то, что долгое время взвешивалось на весах осторожности и предубеждения. Уже на рассвете она нашла в себе силы сбросить оковы забытья и, шатаясь, как лунатик, сошла вниз. Она прошла в свои покои, разделась, заперлась в ванной и долго стояла перед зеркалами голая. Ни один мускул не шевельнулся на окаменелом лице, только на глазах выступила предательская влага, ибо они безжалостные судьи и от них нельзя скрыть губительную перезрелость, склоняющую долу буйные плодоносные деревья, тучные нивы и человеческую плоть. Вода струями хлестала по плечам, недавно еще упругие груди лежали увядшими плодами, и все тело, освобожденное от корсета, выглядело бесформенным, тяжелым и никчемным.