Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 66

Мама, вырванная из живой среды театра, вела себя примерно так же, как орел с подрезанными крыльями или рыба, угодившая на берег. Татьяну она теперь мучила подробными расспросами о каждой репетиции, о любой сплетне, обо всех театральных делах — и только этими новостями кормилась.

Ухажеры исчезли вместе с маминой моложавостью — в месяц она превратилась в самую настоящую старушку: можно было бы спеть графиню в «Пиковой даме» без грима. Татьяна не узнавала эту старушку — странная и тихая, она подолгу сидела в своей комнате, а потом вдруг начинала судорожно наряжаться, накладывать грим, завешивать шею жемчугом. «И как же все разряжены, — громко напевала мать. — Чего уж тут не было! И бархат, и атлас. Что жемчугу на Колтовской одной…». Нарядная, раскрашенная, мать носилась по квартире, потом вновь замирала и молчала, молчала, молчала.

Синдром навязчивого переодевания завладел ею настолько, что, прежде чем выйти из дому, она по нескольку раз меняла наряды — то говорила, что туфли не подходят по цвету к шарфику, то уверяла Татьяну, что юбка жмет. Мать надевала и Татьянины вещи, хотя они были ей узки — упорно втискивалась в джинсы, душилась дочкиным «Poison» (он едко звучал на ее коже) и залихватски улыбалась мрачным соседям, предпочитавшим не тормозить рядом с ней больше, чем на минуту.

В театр мать больше не ходила, говорила, что не хочет, — но это была ложь. В театре прошла вся жизнь, а этим обмылком, старостью, мать совсем не дорожила. И умерла поэтому совсем скоро — не прошло и года, как почти тот же коллектив дружно ронял слезы на похоронах, и незнакомый юноша бережно опускал к изголовью могилы дорогой букет алых роз.

Когда мама умирала, Татьяна впервые узнала ее по-настоящему — вот так, всю жизнь люди притворяются и только на смертном одре или в тяжкой старости порой начинают говорить правду. Мама будто сняла вечный грим и обрела собственное лицо: она не узнавала Татьяну, изумлялась этому имени, она вообще не помнила ничего, кроме одного какого-то бесконечного спектакля, и волновалась — спрашивала, готов ли костюм и почему до сих пор не пришел Евгений.

Татьяна не представляла, кто этот Евгений — у мамы не было знакомых с таким именем, если только очень давно. Неужели, пугалась Татьяна, это самое «давно» оказалось таким важным? Почему не пришел Евгений, спрашивала мама и обиженно смотрела мимо Татьяны — видимо, так за всю жизнь она и не смогла понять, куда делся этот человек. И простить его она тоже не сумела.

Похоронив маму, Татьяна почти каждый день приходила к ней на могилу, стояла там, как часовой, — будто ждала ответа. Старое кладбище, крапива в человеческий рост, комариные облака. Рядом с маминой могилой блестел дорогой памятник — Татьяна пригляделась и узнала фотографию царя Бориса Григорьевича. Как много чудес в жизни, грустно думала Татьяна, только глупцы их не замечают и считают игрой случая.

Она собрала засохшие цветы с могилы Бориса, стерла пыль, отряхнула паутину с памятника. На нем был изящный барельеф — раскрытая книга. Татьяна усмехнулась, вспомнила — «Негоже лилиям прясть».

Все изменились — она сама, Борис Григорьевич, Илья, Оля, все они стали теперь другими, от того времени уцелели только искаженные воспоминания — у каждого свои.

Илья писал Татьяне длинные письма, как много лет назад из тюрьмы. Письма его нравились ей куда больше, чем он сам: узкие, четкие буквы не вызывали ни злости, ни раздражения. Почерк, голос по телефону, непривычная нагота — все это всегда сбивало Татьяну с толку: голос трубача и голый трубач — словно разные люди.

Почерк Ильи и сам Илья — не имели почти ничего общего. И только Согрин, один из всех, давно уже не раскладывался на составляющие, но всегда оставался монолитным, целым, самим собой.

Илья рассказывал, что прозу теперь не пишет — он терял интерес к написанному куда быстрее, чем мог этого требовать от самого ленивого читателя. Он полностью перешел в мир глянца и подробно описывал Татьяне последствия этого своего раздвоения — в глубине души Илья все еще оставался писателем, но на поверхность всплывали только статьи, одна глупее другой. «Если верить статистике, — жаловался Илья, — большинство наших читательниц — алчные самки, которых интересует секс и все, так или иначе с ним связанное». Илья писал Татьяне о размеренности глянцевого года — Новый год журнал готовил в октябре, весну начинал зимой, а осень — летом. Рождество, День святого Валентина, Восьмое марта, летний отдых, свадьбы, бизнес-номер для осени — вечный глянцевый круг.

О семье Илья почти не рассказывал, Оля матери не писала и на похороны бабушки не приехала — у нее была уважительная причина: грудной цветок лилии на руках.

Татьяна пела, старела, читала, а потом в соседней квартире повесилась пьющая хозяйка — бывшая студентка арха, в компании которой Оля проводила несчастливые дни детства. У нее осталась маленькая дочь Валя, существо некрасивое и робкое: глядя на нее, Татьяна впервые почувствовала боль в сердце. И решила забрать девочку к себе, такую же несчастную и одинокую, как она сама.





Глава 30. Евгений Онегин

Согрин готовился к долгим поискам и даже не надеялся сократить их до нескольких часов. Ни одно событие последних тридцати лет: развал страны, поездка в Германию, смерть Евгении Ивановны — не значили для него так много, как грядущее, воистину долгожданное свидание. Он обязательно найдет Татьяну, где бы она ни была, какой бы ни стала.

Программка шелестела и дрожала в руках — чтобы успокоиться, он в упор начал разглядывать оркестрантов, занимавших места в яме. Ни одного знакомого лица. Лихая черная краска отскочила от фрака тромбониста и влетела Согрину в глаз злой мухой. Скривившись от боли, он достал из кармана блокнот и прихлопнул краску страницами — та пискнула и смолкла. Свет в зале медленно гас, зрители отключали мобильные телефоны, в яму торжественно прошествовал статный седой дирижер.

— Болят мои скоры ноженьки со походушки… — за сценой тенор пел во весь голос, хоровые в последний раз поправляли наряды.

Минуту назад Валя стояла рядом с любимой скамеечкой, пытаясь согреть заледеневшие пальцы, а теперь они с Ольгой и Лариной были на сцене — Валя чувствовала взгляды зрителей и старалась не смотреть в зал. Татьяна скромна, глядит долу — все правильно.

— Скоры ноженьки со походушки-и-и… — хор вышел на сцену, Изольда незаметно взяла Валю за руку, крепко сжала холодные пальчики.

— Болят мои белы рученьки со работушки…

— Белы рученьки со работушки…

Веранда смотрела спектакль из царской ложи, слева от нее сидели мэр города с супругой, справа — главный режиссер. Мэр — опрятный сутулый старичок — сладко заснул во время увертюры, и сейчас супруга злобно пихала его в бок.

Главный режиссер сцепил пальцы в замок и нервно хрустел этим замком: Веранда подумала, что надо бы отучить его от неприятной привычки. Талантливый человек, а вести себя красиво не умеет. Впрочем, Веранда готова была простить главному режиссеру все его недостатки — он выстроил такую мизансцену, что Валины внешние… ммм… особенности выглядели как вполне допустимая по отношению к великой опере вольность. Девочка не терялась на фоне других солисток, это они оттеняли ее. Веранда еще раз похвалила себя за то, что заглянула за кулисы перед началом и заставила Леду Лебедь сменить туфли-шпильки на плоские балетные тапочки.

Супруга мэра пыталась привести мужа в чувство — усыпленный дивной музыкой, тот спал, как малое дитя. «Наверное, устал задень, — посочувствовала Веранда. — Тоже работка у него…» Веранда представила себя на месте мэра, прикинула плюсы и минусы. Нет уж, в театре спокойнее будет.

— Как я люблю под звуки песен этих мечтами уноситься куда-то далеко… — спела Валя, и голос ее наполнил зал такой силой, что после первой же фразы зрители зааплодировали.