Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 66



Татьяна сидела перед зеркалом в одной комбинации, как в будуаре, и разглядывала свое лицо. Вот теперь ей, кажется, нечего больше ждать от жизни — та, как воровка, отняла у нее вначале любовь, потом — дочь и друга, а теперь и голос. Остались лицо с пустым взглядом, холодная гримка и приказ об увольнении, который наверняка складывается в голове директора.

Татьяна закрыла глаза на секунду, потом снова уставилась в зеркало — там росло огненное сияние, разгоралось и в конце концов вспыхнуло, ослепляя, и Татьяна лишилась уже всех чувств разом.

Так ее и нашли в гримке — раздетую, бесчувственную, жалкую.

В пятнадцать лет Оля была на полголовы выше Ильи. Спелая, с прохладной кожей, с яблочным дыханием, наверное, теперь она была очень красива, но для Ильи она была — ребенок. К тому же ребенок Татьяны.

— Я люблю тебя, — заявила Оля. — И мы обязательно поженимся, даже можно не ждать, пока я закончу школу. У нас одна девочка из ю «А» вышла замуж, потому что забеременела.

— Но я-то не люблю тебя, — сказал Илья. — Я любил и всегда буду любить твою маму. И у меня столько тараканов вот здесь. — Илья постучал по лысине костяшками пальцев. — Зачем они тебе?

— Мне нужны твои тараканы. Я их тоже люблю. Илья подумал, что эти тараканы будут потом бегать за ней по всему городу.

Только спустя годы Оля призналась, что сказала обо всем матери накануне премьеры «Бала» — вопрос решен, свадьба будет летом, после ее шестнадцатого дня рождения.

Глава 28. Рафаэль

Евгения Ивановна дулась. Вместо того чтобы обсуждать грядущие сельхозработы на крошечном участке земли, вырванном у государства под занавес эпохи, муж не отходил от мольберта, на скорую руку поставленного в гостиной. Евгении Ивановне не нравилось настроение, витавшее в доме; она и позабыла, как это неудобно — жить рядом с творцом. С легкой руки Евгении Ивановны Согрин давно преподавал в средней школе изо с черчением — в свободное от афиш время.

Слово «изо» Согрина раздражало, потому он старомодно называл свой урок рисованием и требовал от детей таких изобразительных подвигов, что некоторые наивные родители всерьез просили у директрисы защиты от учительского произвола.

— Что это? — с омерзением спрашивал Согрин, держа детский рисунок двумя пальцами, будто чумную крысу. — Что вы хотели этим сказать?

Рисунок как рисунок. Красные флаги, демонстранты, корявое солнце в углу. Мазки неумелые, краски грязные, но ведь это школа, а не архитектурный институт. Автор, десятилетний мальчик, поднимался с места, щеки его алели, как те самые флаги.

— Так рисовать нельзя, — Согрин нависал над мальчиком, словно утес над морем. — Уж лучше вы совсем не рисуйте, чем так издеваться над искусством.

Мальчик поднял глаза, голубые с серыми и черными крапинками. Голубая краска с серыми и черными крапинками спикировала на парту, Согрин ловко поймал ее, сунул в карман и вернулся к доске.





— Придурок, — негромко сказал мальчик, его соседка по парте согласно кивнула.

Дети не любили Согрина, зато боялись — до рези в животах. У одной девочки даже открылась язва после того, как Согрин высмеял ее чертеж.

На уроках Согрин всегда говорил очень тихо, и Евгения Ивановна замирала от удовольствия под дверью — дисциплина лучше, чем у прославленной математички-самодурши Лидии Васильевны. К той дети шли, будто на казнь, у девочек глаза были на мокром месте, у мальчиков дрожали руки.

К Согрину ученики приходили, как на казнь публичную, — он никогда никого не хвалил, но критиковал детские работы обстоятельно и злобно. И это ледяное «вы» стальной занозой входило в сердце. Самые высокие оценки, которые Согрин ставил в школе, были четверки с двумя минусами — их получала девочка Оля из девятого класса.

Согрин сразу узнал эту Олю, еще до того, как заглянуть в журнал и обжечься взглядом о любимую, долгожданную фамилию. Оля напоминала Татьяну общим очерком, неповторимой манерой улыбаться уголками губ, поворачивать голову, теребить рукава — уродливый школьный пиджачок тут же превращался в концертное платье, в волосах зажигались светлячки, Согрин не мог спокойно смотреть на Олю и потому возвращал ей работы без всяких комментариев, с самыми лучшими, по своим меркам, оценками. Оля и вправду чертила недурно, у нее были и чувство пропорций, и твердая рука.

Согрин преподавал тогда первый год, в письменном столе его были надежно заперты несколько исчерканных календарей. Пятнадцатилетняя Оля, конечно, не узнала бывшего любовника матери, но Согрин в ужасе думал, что они могут столкнуться в школе с Татьяной.

Зря ужасался, потому что Татьяна была в Олиной школе два раза — первого сентября в первом классе и потом однажды ее вызвали побеседовать о поведении Оли, но Татьяна не смогла вспомнить, в каком классе учится дочь, и ушла домой, не повидавшись с разгневанными педагогами.

Оля была благодарна матери за небрежение школой — она и сама ненавидела это заведение от всей души, хотя училась хорошо. Евгения Ивановна, с которой Оля несколько раз имела радость объясняться по поводу чисто символических юбок и намазанных ресниц, не догадывалась, с кем говорит, но ненавидела девочку так яростно, словно была всесторонне осведомлена.

Олю было легко ненавидеть — ранняя женственность, быстрый ум да еще эта расклешенная юбочка. Учительский состав единодушно считал, что толка из этой девочки не будет, тем паче родительнице на нее было откровенно наплевать да и бабушка-артистка приходила в школу тоже как из-под палки.

А Согрин, убедившись, что Оля его не помнит и не вспомнит, начал вести себя как венецианский муж в полумаске, наслаждаясь возможностью наблюдать за Олей, которая и не догадывалась, кого сушеный чертежник видит на ее месте. На уроке, раздав детям задания, Согрин смотрел на Олю и узнавал светлые завитки за ушами, узнавал мягкую беззащитную улыбку, узнавал все, что помнил и любил в Татьяне. Отцовское наследство, «метки трубача», он с удовольствием стер бы с лица девочки — густые азиатские брови, темный румянец, тяжеловатый подбородок были здесь лишними, Согрин мог бы подтвердить как художник, но, увы, дорога к этому холсту для него закрыта.

Оля много раз ловила на себе сумеречный взгляд чертежника, но он так быстро отводил глаза, что девочка не успевала задуматься. Как ни странно, чертежник ей нравился — было в нем много не школьного, не вписывающегося в режим и правила, и на фоне грозной, каркающей стаи учительниц в трикотажных кофтах Согрин выглядел свидетельством обычной жизни, не стянутой рамками методики и дисциплины.

Евгения Ивановна раздражала Олю куда сильнее — она-то была учительницей в самом худшем, советском, скомпрометированном смысле слова, и директорство добавило к портрету еще более противные оттенки. Маленькая, круглая директриса обладала непревзойденно цепким захватом — она могла поймать за руку любого переростка-старшеклассника и не отпустить его, прежде чем не вымотает нервы. Олю передергивало при одном воспоминании о ее очках, по отпечаткам пальцев на которых можно было изучать дактилоскопию. И как только в коридоре раздавался трубный голос и следом за ним, чуть запаздывая, появлялось бессменное платье елового цвета, Оля внутренне сжималась и дрожала — главное, чему ее научили в школе, были уроки ненависти.

Согрин, шпионя за Олей, думал больше всего о том, как сильно ему хочется увидеть Татьяну, но отведенное ангелом время не закончилось: это были не песочные часы, которые можно переворачивать по собственному желанию, а самое настоящее, неподкупное время.

На уроке у пятиклашек Согрин снова повстречался с тем ангелом — он сидел в третьем ряду, за партой у окна. Перед ангелом лежал раскрытый альбом, вокруг жужжали и носились тысячи красок — особенно много было жемчужных, золотистых, бледно-розовых оттенков. Ангел принял облик мальчика, того самого, с глазами в крапинку, но Согрина невозможно было обмануть — он сразу узнал и усталые глаза, и ленцу, с которой ангел озирался по сторонам, а еще в классе вдруг густо запахло лавандой. Ангел медленно опустил кисточку в банку из-под майонеза и с удовольствием долго разглядывал синие клубы, закрашивающие воду. На чистом листе дрожала голубая, мутная капля — обычно Согрин сразу ставил двойку за такие вещи, но тут промолчал, застыл рядом.