Страница 60 из 61
Слова постепенно замирали, губы еле шевелились. Он разрыдался жестоко, спазматически.
Граф Остен подошел к нему и положил руку на плечо.
— Принц, бедный, дорогой друг, будьте мужчиной. Сейчас не время предаваться скорби. Слишком высока ставка в игре. Принц, принц, вставайте! Нельзя терять ни минуты, время действовать.
Эти слова, казалось, вернули принцу всю его энергию. Он резко вскочил и расправил плечи.
— Слушайте мои приказания, граф Остен, — сказал он твердо. — Срочно пошлите гонца на гессенскую границу. Пусть сообщит: войска мне больше не нужны. Пусть курьер немедленно скачет в Дармштадт — там сейчас английский посол. Остальное поручаю вам, граф. Передайте всем нашим союзникам: принц Александр решил отказаться от заманчивой авантюры!
— Надеюсь, это шутка, принц! — воскликнул Остен.
— Я абсолютно серьезен. Вы будете исполнять, граф, или хотите, чтобы я сам бегал по всему замку?
— Повинуюсь.
Граф Остен наклонил голову и пошел к выходу.
Принц крикнул вслед:
— Зачем мне корона, если нет самой драгоценной жемчужины для ее украшения?!
Граф Остен тотчас приступил к делу: снарядил курьеров, направил во все стороны срочные депеши. Было уже за полночь, когда все устроив, он решил вновь навестить принца.
Выйдя из комнаты, наткнулся на бегущего к нему негритенка. Малыш передал письмо и, не дожидаясь ответа, устремился прочь. Письмо было от принца. Подумав, что надо вручить сообщение какому-нибудь послу, Остен вскрыл конверт, достал короткую записку и прочел:
«Кто отдал жизнь недостойной, тому ничего не стоит забыть клятву».
Граф Остен хорошо знал этот стиль; с глубоким вздохом положил письмо в карман и отправился к принцу.
Принц сидел на кровати, неподвижно глядя в пространство, с пистолетом в руке…
Здесь обрывается рукопись доктора Жан-Батиста Кублюма, по крайней мере, часть, содержащая историю принца Александра. На следующих листах доктор Кублюм прокомментировал мысли принца с позиций несгибаемого ученика Руссо. Его этические постулаты оказались на высоте лозунгов французской революции. После философических излияний в манускрипте осталось только три слова: «Граф Остен вошел…»
Кандидат филологии Эвальд Реке поначалу порывался самостоятельно закончить историю принца. Однако финал как-то не клеился, и он перестал ломать голову над подобной чепухой. История и без того получилась длинной. Он утешился надеждой, что лет эдак через сто какому-нибудь счастливцу удастся отыскать недостающие бумаги графа фон Остена-Закена или хотя бы продолжение кублюмовских записей и завершить повествование.
Кандидат филологии Эвальд Реке, к великой радости любимых родителей, сдал экзамен на основе работы Штраубинга. Поразмыслив, он не стал прилагать кублюмовскую рукопись к своей диссертации, а предпочел продать ее составителю. С этими деньгами уехал в Сопот.
И напрасно. Расплата за грехи не заставила себя ждать.
Венеция, 1921
Послесловие Ганса Гейнца Эверса
Когда из-за чьей-то нескромности стало известно, что я подумываю закончить фрагмент Шиллера «Духовидец», ветер возмущения прошелестел по немецкой прессе. «Берлинер Тагеблатт», извещенный первым, негодующе изрек: «Теперь наконец известно, кто замахнулся на святая святых Веймара». Справа, слева, с центра на меня зашипели хором: единственный раз в жизни я встретился с таким единодушием всех партий. Консервативно-антисемитская газета назвала меня «извращенным еврейчиком, страдающим патологической рекламоманией»; независимо-социалистический еженедельник проворчал насчет «порнографического импотента, который только и умеет ловить капли чернил с чужих перьев»; одна центральная газета предположила, что речь идет, видимо, «о детской попытке бесталанного бахвала восстановить публику против иезуитов».
Вдохновители общественного мнения в немецких землях объявили меня преступником, хотя ни один из господ судей не прочел ни строчки из инкримированного мне постыдного произведения.
Что я сделал особенного? Плохо ли, хорошо ли завершил незаконченный роман. Это случалось сотню раз, и никому не приходило в голову отнестись к такому опыту предосудительно. Работу ругали или хвалили, но никто не оскорблял писателя только потому, что он взялся за нее.
Откуда подобное возмущение именно против меня? Честно скажу, не знаю! Спрашивал у многих журналистов — они тоже не знают. Только один старый ландскнехт, обладатель шести псевдонимов, продающий свое остроумие каждому, кто заплатит, дал мне более или менее удовлетворительный ответ:
«Наша пресса отравлена мазохизмом, как и наш народ. Мы стремимся любой ценой причинить себе боль, опьяняемся, рассекая себя на куски! Чем ниже ползаем, чем недостойней себя ведем, тем нам приятней, — мы просто выпрашиваем пинок. Оплевываем все хорошее, нами созданное, воспеваем любую заграничную дрянь — это у нас называется „чувствовать космополитически“. Вы живете космополитом, но часто защищаете собственный народ — это считается в наше время антигерманской позицией. К тому же вы имеете успех, — кто же вам такое простит? Пресса совершенно права: ценность, подлинность, значительность надо забросать грязью!»
Возможно так оно и есть. Мои книги читают — это правда, но нет газеты, которая напечатала бы мои высказывания; нет журнала, который решился бы опубликовать мои истории; нет театра, который рискнул бы поставить мои пьесы.
Будь я англичанином или французом, итальянцем или американцем, газеты и театры дрались бы из-за меня! У нас успех — признак дурного вкуса; не очень-то похвально быть немцем. Одному крупному немецкому писателю, к примеру, многие годы не везет. Любая значительная вещь подвергается диким нападкам, зато восторженно принимает пресса его слабые наброски, зная: ни при каких обстоятельствах он больше не добьется успеха. С другой стороны, я знаком с одним ловким драматургом, — как только он завоевал признание, пресса с ним разделалась. Недавно он опубликовал пьесу под испанским псевдонимом. И что же? Самые злобные его критики превознесли до небес неслыханный талант испанца. Все немецкие театры приобрели пьесу.
Я писатель, а не пророк, принимаю мир, каков он есть, и не пытаюсь его изменить. Я «рожден видеть, призван наблюдать» и стараюсь записывать наблюдения. Самонадеянно считаю, что у меня хорошие глаза.
Потому и не жалуюсь. В этом лучшем из миров каждое существо функционирует, пожирая других. Как я могу прожить жизнь целым и невредимым? Каждый имеет право по доброте сердечной бросать в меня грязью, любимые соотечественники в особенности.
Потому и продолжаю свой путь. И если чуткая пресса объявила меня преступником, едва я начал писать эту книгу, и, вероятно, заклеймит отравителем и отцеубийцей, когда опубликую, — что делать, такова жизнь!
Во времена Шиллера все было по-другому. Разве кто-нибудь его упрекнул, что Турандот — только обработка? «Амфитрион» Клейста — перевод из Мольера (который, в свою очередь, обработал Плавта), — ну и слава Богу! Я же, по мнению прессы, выкапываю гроба и обкрадываю мертвецов.
Полагаю однако, что оставил Шиллеру шиллерово, не собираясь его как-то «обрабатывать». Незначительные изменения внесены в текст ради облегчения современного восприятия романа. Вот они:
Героев зовут принц фон ***, граф фон О***, юнкер фон Ц***, кардинал А*** и т. д. Они выезжают из К*** или еще откуда-нибудь, посещают ***церковь или ***монастырь. Шиллер, верно, и сам чувствовал, как утомительно это действует в процессе чтения и ближе к концу дал новому герою, итальянскому маркизу, вполне нормальное имя: Чивителла. Я также решил дать имена персонажам, равно как странам, городам и монастырям.
Далее я решил изменить некоторые, не очень употребительные сегодня, французские слова. К примеру: кустарник (вместо «бокаж»), собрание (вместо «ассамблея»), игрок (вместо «понтер»), чиновник (вместо «официал») и т. д.