Страница 72 из 87
— Не пойду — и все.
— Поведут!
— Не доразу. Я им не бычок на оборочке!
Иван Алексеевич, выславший из хаты свою раскосую жену, сердито буркнул:
— Взять — возьмут… Валет правильно гутарит. Только куда идти? Вот загвоздка.
— Я уж говорил ему, — вздохнул Мишка Кошевой.
— Да что ж вы, аль мне всех больше надо? Один уйду! Не нужны нюхари! «Как, да чего, да к чему?..» Вот замылют вас, да еще в тюрьме за большевизму насидитесь!.. Шутки шутите? Время, вишь, какое… Тут все к черту пойдет!..
Григорий Мелехов, сосредоточенно, с каким-то тихим озлоблением вертевший в руках выдернутый из стены ржавый гвоздик, холодно обрезал Валета:
— Ты не сепети! Твое дело другое: ни спереду, ни сзаду — снялся да пошел. А нам надо толком обдумать. У меня вот баба да двое детишек… Я нанюхался пороху не с твое! — Он померцал черными, озлевшими вдруг глазами и, хищно оголяя плотные клыкастые зубы, крикнул: — Тебе можно языком трепать… Как был ты Валет, так и остался им! У тебя, кроме пинжака, ничего нету…
— Ты что рот раззявил! Офицерство свое кажешь? Не ори! Плевать мне на тебя! — выкрикнул Валет.
Ежиная мордочка его побелела от злости, остро и дичало зашныряли узко сведенные злые глазенки, даже дымчатая шерсть на ней как будто зашевелилась..
Григорий сорвал на нем злость за свой нарушенный покой, за то волнение, которое пережил, услышав от Ивана Алексеевича о вторжении в округ красногвардейских отрядов. Выкрик Валета взбесил его окончательно. Он вскочил, как ушибленный, — подойдя в упор к ерзавшему на табурете Валету, с трудом удерживая руку, зудевшую желанием ударить, сказал:
— Замолчи, гаденыш! Сопля паршивая! Огрызок человечий! Чего ты командуешь? Ступай, кой тебя… держит! Валяй, чтоб тобой и не воняло тут! Ну-ну, не говори, а то как отхожу тебя на прощанье…
— Брось, Григорий! Не дело! — вступился Кошевой, отводя от сморщенного носа Валета Григорьев кулак.
— Казацкие замашки бросать бы надо… И не совестно?.. Совестно, Мелехов! Стыдно!
Валет встал; неловко покашливая, пошел к двери. У порога он не выдержал, — повернувшись, кольнул улыбавшегося зло Григория:
— Еще в Красной гвардии был… Жандармерия!.. Таких мы на распыл пущали!
Не стерпел и Григорий, — выталкивая Валета в сенцы, наступая ему на задники стоптанных солдатских сапог, недобрым голосом пообещал:
— Ступай! Ноги повыдергаю!
— Ни к чему это! Ну, что, чисто как ребятишки!
Иван Алексеевич неодобрительно покачал головой, скосился неприязненно на Григория.
Мишка молча покусывал губы, — видно, сдерживал просившееся наружу резкое слово.
— А он что не свое на себя берет? Что он расходился? — оправдывался Григорий не без смущения; Христоня глядел на него сочувственно, и под взглядом его Григорий улыбнулся простой, ребяческой улыбкой. — Чудок не избил его!.. там и бить-то… раз хлопнуть — и мокро.
— Ну, как вы? Надо дело делать.
Иван Алексеевич занудился под пристальным взглядом задавшего вопрос Мишки Кошевого, ответил натужно:
— Что ж, Михаил?.. Григорий — он отчасти прав: как это сняться да и лететь? У нас — семьи… Да ты погоди!.. — заторопился он, уловив нетерпеливое Мишкино движение. — Может, ничего и не будет… почем знать? Разбили отряд под Сетраковом, а остальные не сунутся… А мы погодим трошки. Там видно будет. К слову сказать, и у меня баба с дитем, и обносились, и муки нету… как же так — сгребся да ушел? А они при чем останутся?..
Мишка раздраженно шевельнул бровью, в земляной пол всадил взгляд.
— Не думаете уходить?
— Я думаю погодить с этим. Уйти завсегда не поздно… вы — как, Григорий Пантелеев, и ты, Христан?..
— Стал-быть, так… повременим.
Григорий, встретив неожиданную поддержку со стороны Ивана Алексеевича и Христони, оживился:
— Ну, конешно, я про то и говорю. За это и с Валетом поругался. Что это, лозу рубить, что ль? Раз, два — и готово?.. Надо подумать… подумать, говорю…
Дон-дон-дон-дон! — сорвалось с колокольни и залило площадь, улицы, проулки; над бурой гладью полой воды, над непросохшими меловыми мысами горы звон пошел перекатом, в лесу рассыпался на мелкие, как чечевица, осколки, — стеня, замер. И еще раз — уже безостановочно в тревожно: дон-дон-дон-дон!..
— Вон-на, кличут! — Христоня часто заморгал. — Я зараз на баркас. На энтот бок, в лес. Потель меня и видали!
— Ну, так как же? — Кошевой тяжело, по-стариковски встал.
— Не пойдем зараз, — за всех ответил Григорий.
Кошевой еще раз шевельнул бровью, отвел со лба тяжелый, вытканный из курчавых завитков золотистый чуб.
— Прощевайте… Расходются, видно, наши тропки!
Иван Алексеевич улыбнулся извиняюще:
— Молодой ты, Мишатка, горячий… Думаешь, не сойдутся! Сой-дут-ся! Будь в надежде!..
Попрощавшись, Кошевой вышел. Через двор махнул на соседнее гумно. У канавы жался Валет. Он словно знал, что Мишка пойдет сюда; поднимаясь ему навстречу, спросил:
— Ну?
— Отказались.
— Я еще раньше знал. Слабяки… А Гришка… подлец он, твой товарищ! Он самого себя раз в год любит. Обидел он меня, сволочь! Рад, что сильнее… Винтореза при мне не было — убил бы… — сказал он хлипким голосом.
Мишка, шагая рядом с ним, глянул на его ежистую, вздыбленную щетину, подумал: «А ить убил бы, хорек!»
Они шли быстро, каждый звяк колокола хлестал их кнутовым ударом.
— Зайдем ко мне, харчей возьмем — и айда! Пешки пойдем, коня брошу. Ты ничего не будешь брать?
— Все на мне, — Валет скривился. — Хоро̀м не нажил, именья — тоже… Жалованье вот за полмесяца не получил. Ну, да пущай пузан наш, Сергей Платоныч, наживается. Он аж затрясется от радости, что расчета не взял.
Звонить перестали. Утренняя, не стряхнувшая дремы, сонливая тишина ничем не нарушалась. У дороги в золе копались куры, возле плетней ходили разъевшиеся на зеленке телята. Мишка оглянулся назад: к площади на майдан спешили казаки. Некоторые выходили из дворов, на ходу застегивая куртки и мундиры. По площади прожег верховой. У школы толпился народ, белели бабьи платки и юбки, густо чернели казачьи спины.
Баба с ведрами остановилась, не желая переходить дорогу; сказала сердито:
— Идите, что ль, а то дорогу перейду!
Мишка поздоровался с ней, и она, блеснув из-под разлатых бровей улыбкой, спросила:
— Казаки на майдан, а вы — оттеля? Чего же не идешь туда, Михайла?
— Дома дело есть.
Подошли к проулку. Завиднелась крыша Мишкиной хатенки, раскачиваемая ветром скворешня, с привязанной к ней сухой вишневой веткой. На бугре слабосильно взмахивал ветряк, на переплете крыльев полоскалась оторванная ветром парусина; хлопала жесть остроконечной крыши.
Неярко, но тепло светило солнце. От Дона дул свежий ветерок. На углу, во дворе Архипа Богатырева — большого, староверской складки старика, служившего когда-то в гвардейской батарее, — бабы обмазывали глиной и белили к Пасхе большой круглый курень. Одна из них месила глину с навозом. Ходила по кругу, высоко подобрав юбку, с трудом переставляя белые, полные в икрах ноги с красными полосками на коже — следами подвязок. Кончиками пальцев она держала приподнятую юбку, матерчатые подвязки были взбиты выше колен, туго врезались в тело.
Была она большая щеголиха и, несмотря на то, что солнце стояло еще низко, лицо закутала платком. Остальные, две молоденькие бабенки — снохи Архипа, забравшись по лестницам под самую камышовую крышу, крытую нарядно, под корешок, — белили. Мочалковые щетки ходили в их засученных по локоть руках, на закутанные по самые глаза лица сыпались белые брызги. Бабы пели дружными, спевшимися голосами. Старшая сноха, вдовая Марья, открыто бегавшая к Мишке Кошевому, веснушчатая, но ладная казачка, заводила низким, славившимся на весь хутор, почти мужским по силе и густоте голосом:
Остальные подхватывали и вместе с ней в три голоса искусно пряли эту бабью, горькую, наивно-жалующуюся песню: