Страница 71 из 87
Но в эти дни про Алферова если и говорили, то очень мало. Иное занимало умы.
Полая вода только что начала сбывать. На лугу, около огородных плетней, оголилась бурая, илистая земля, каймой лежал наплав: оставшиеся от разлива обломки сухого камыша, ветки, куга, прошлогодние листья, прибитый волною дрям. Вербы затопленного обдонского леса чуть приметно зеленели, с ветвей кисточками свисали сережки. На тополях вот-вот готовы были развернуться почки, у самых дворов хутора клонились к воде побеги окруженного разливом краснотала. Желтые пушистые, как неоперенные утята, почки его ныряли в волнах, раскачиваемые ветром.
На зорях к огородам подплывали в поисках корма дикие гуси, казарки, стаи уток. В тубе[25] зорями кагакали медноголосые гагары. Да и в полдень видно было, как по взлохмаченному ветром простору Дона пестает и нянчит волна белопузых чирков.
Много было в этот год перелетной птицы. Казаки-вентерщики, пробираясь на баркасах к снастям, на заре, когда винно-красный восход кровавит воду, видели не раз и лебедей, отдыхавших где-либо в защищенном лесом плёсе. Но вовсе чудной показалась в хуторе привезенная Христоней и дедом Матвеем Кашулиным новость; ездили они в казенный лес выбрать по паре дубков на хозяйственные нужды и, пробираясь по чаще, вспугнули из буерака дикую козу с подростком-козленком. Желто-бурая худая коза выскочила из поросшего татарником и тернами буерака, несколько секунд смотрела с пригорка на порубщиков, напряженно перебирала тоненькими, точеными ногами, возле нее жался потомок, и, услышав Христонин изумленный вздох, так махнула по молодому дубняку, что лишь мигнули в глазах казаков сине-сизые глянцевитые раковины копыт да верблюжьего цвета куцый хвост.
— Что это за штука? — роняя топор, спросил Матвей Кашулин.
С ничем не объяснимым восторгом Христоня рявкнул на весь завороженно-молчаливый лес:
— Коза, стал-быть! Дикая коза, растуды ее милость! Мы их повидали в Карпатах!
— Значит, война ее, горемыку, загнала в наши степя?
Христоне ничего не оставалось, кроме как согласиться.
— Не иначе. А ты видел, дед, козленка-то! Язви его… Ну, с-с-сукин сын, да и хорош же! Чисто дите, стал-быть!
Всю обратную дорогу они разговаривали о невиданной в области дичи. Дед Матвей под конец усомнился:
— А ну, как не коза?
— Коза. Ей-бо, коза, и больше ничего!
— А может… А ежели коза — зачем рогов нету?
— А на что они тебе понадобились, рога?
— Не об том, что мне. Спрашиваю, ежели она козиного роду… почему не при форме? Видал ты коз безрогих? То-то и оно. Может, овца какая дикая?..
— Ты, дед Матвей, стал-быть, ум выжил! — обиделся Христоня. — Поди вон к Мелеховым, погляди. У ихнего Гришки плетка из козлиной ноги. Признаешь али нет?
Пришлось-таки деду Матвею идти в этот день к Мелеховым. Держак плетки Григория и в самом деле был искусно обтянут кожей ножки дикой козы; даже крохотное копытце на конце сохранилось в целости и было столь же искусно украшено медной подковкой.
На шестой неделе поста, в среду, Мишка Кошевой рано утром выехал проверить стоявшие возле леса вентери. Он вышел из дому на рассвете. Зябко съежившаяся от утренника земля подернулась ледком, грязцо закрутело. Мишка, в ватной куртке, в чириках, с заправленными в белые чулки шароварами, шел, сдвинув на затылок фуражку, дыша наспиртованным морозом воздухом, запахом пресной сырости от воды. Длинное весло нес на плече. Отомкнув баркас, шибко поехал опором, стоя, с силой налегая на весло.
Вентери свои проверил скоро, выбрал из последнего рыбу, опустил, оправил вентерные крылья и, тихонько отъехав, решил закурить. Заря чуть занималась. Сумеречно-зеленоватое небо на востоке из-под исподу будто обрызгано было кровицей. Кровица рассасывалась, стекала над горизонтом, золотисто ржавела. Мишка проследил за медлительным полетом гагары, закурил. Дымок, тая и цепляясь за кусты, заклубился в сторону. Оглядев улов — три веретенки, сазана фунтов на восемь, кучу белой рыбы, — подумал:
«Придется часть продать. Лукешка-косая возьмет, на сушеные груши обменяю; все мать взвару когда наварит».
Покуривая, поехал к пристани. У огородных плетней, где примыкал он баркас, сидел человек.
«Кто бы это?» — подумал Мишка, разгоняя баркас, ловко управляя веслом.
У плетня на корточках сидел Валет.
Он курил огромную из газетной бумаги цыгарку.
Хориные, с остринкой, глазки его сонно светились, на щеках серела дымчатая щетина.
— Ты чего? — крикнул Мишка.
Крик его круглым мячом гулко покатился по воде.
— Подъезжай.
— За рыбой, что ли?
— На кой она мне!
Валет трескуче закашлялся, харкнул залпом и нехотя встал. Большая не по росту шинель висела на нем, как кафтан на бахчевном чучеле. Висячими полями фуражка прикрывала острые хрящи ушей. Он недавно заявился в хутор, сопутствуемый «порочной» славой красногвардейца. Казаки расспрашивали, где был после демобилизации, но Валет отвечал уклончиво, сводил на нет опасные разговоры. Ивану Алексеевичу да Мишке Кошевому признался, что четыре месяца отмахал в красногвардейском отряде на Украине, побывал в плену у гайдамаков, бежал, попал к Сиверсу, погулял с ним вокруг Ростова и сам себе написал отпуск на поправку и ремонт.
Валет снял фуражку, пригладил ежистые волосенки; оглядываясь, подходя к баркасу, засипел:
— Худые дела… худые… Кончай рыбку удить! А то удим-удим, да и про все забудем…
— Какие твои новости — выкладывай.
Мишка пожал его костлявую ручонку своей провонявшей рыбьей слизью рукой, тепло улыбнулся. Давняя их паровала дружба.
— Под Мигулинской вчера Красную гвардию разбили. Началась, брат, клочка… Шерсть летит!..
— Какую? Откуда в Мигулинской?
— Шли через станицу, казаки дали им чистоты… пленных вон какую кучу в Каргин пригнали! Там военно-полевой суд уже наворачивает. Нынче у нас мобилизация. Гляди, вот с утра ахнут в колокол.
Кошевой примкнул баркас, ссыпал в торбу рыбу, пошел, отмеряя веслом большие сажени. Валет жеребенком семенил возле, забегал наперед, запахивая полы шинели, широко кидая руками.
— Мне Иван Алексеев сказал. Он меня только что сменил с дежурства, мельница-то всю ночь пыхтела, завозно. Ну, а он слыхал от самого. К Сергею-то Платонычу из Вёшек офицер чей-то прискакал.
— Что теперь? — по лицу Мишки, возмужалому и вылинявшему за годы войны, скользнула растерянность; он сбоку глянул на Валета, переспросил: — Как теперь?
— Надо подаваться из хутора.
— Куда?
— В Каменскую.
— А там казаки.
— Левее.
— Куда?
— На Обливы.
— Как пройдешь?
— Захочешь — пройдешь! А нет — оставайся, черт тебя во все места нюхай! — окрысился вдруг Валет. — «Как да куда», да я-то почему знаю? Прикрутит — сам найдешь лазейку! Носом сыщешь!
— Ты не горячись. На горячих, знаешь, куда ездют? Иван-то что гутарит?
— Ивана твоего пока раскачаешь…
— Ты не шуми… баба вон глядит.
Они опасливо покосились на молоденькую бабенку, сноху Авдеича Бреха, выгонявшую с база коров. На первом же перекрестке Мишка повернул назад.
— Ты куда? — удивился Валет.
Не оборачиваясь, Кошевой бормотнул:
— Вентери поеду сыму.
— На что?
— Не пропадать же им.
— Значит, ахнем? — обрадовался Валет.
Мишка махнул веслом, сказал издали:
— Иди к Ивану Алексееву, а я вентери отнесу домой и зараз приду.
Иван Алексеевич успел уже уведомить близких казаков. Сынишка его сбегал к Мелеховым, привел Григория. Христоня пришел сам, словно учуя беду. Вскоре вернулся Кошевой, и совет начался. Говорили все сразу, спеша, с минуты на минуту ждали спо́лошного звона.
— Уходить сейчас же! Нынче же сматывать удочки! — возбуждающе горячился Валет.
— Ты нам, стал-быть, резон дай — чего мы пойдем? — спрашивал Христоня.
— Как чего? Начнется мобилизация, думаешь — зацепишься?
25
Туба — низменное место на лугу, обычно поросшее лесом, сообщающееся с руслом реки лощиной.