Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 162

Вы думаете, что роман Георгия Владимова «Генерал и его армия», увенчанный премией Букера, – роман исторический, вызванный желанием противопоставить парадным полотнам военных летописцев свое понимание войны? Ничего подобного. Это только сознательное намерение. А бессознательно, убеждает нас Давыдов, Владимов написал роман «символически-биографический», где каждый эпизод может быть истолкован «исходя из известных фактов биографии Владимова». Вот, например, генерал Кобрисов хочет, угрожая городу Мырятину, взять Предславль. Мырятин, утверждает Давыдов, восходит к слову «мырять», то есть «нырять», то есть «нырнуть в глубину бессознательного». Найдено и объяснение тому, почему генерал Кобрисов никак не может взять Предславль. Ведь писатель – это как бы генерал, а «взять Предславль, – растолковывает Давыдов, – и значит написать исторический роман (который может прославить)». Генерал Кобрисов потому никак не может взять Предславль, что Владимов, отождествляющий себя с героем, никак не может написать исторический роман. «Силенок-то не хватает», – как говорит майор-смершевец про Кобрисова, который, по догадке критика, олицетворяет сознание, то и дело отключающееся у генерала и автора.

Булат Окуджава тоже, конечно, не понимает, что это он такое написал в автобиографическом «Упраздненном театре», а сочинил он, доказывает Давыдов, текст, в котором описано «становление негодяя, унаследовавшего от мамы классовую ненависть, от папы – навык обращения с врагами народа (папа их на собраниях обличал самозабвенно), от тети – совершенно животное… стремление жить красиво». «Совершенно не понимает того, о чем он вообще говорит», также и Виктор Астафьев. «Все-таки этот Астафьев так мутно пишет, что иногда вообще ничего невозможно понять без специального исследования», – замечает Давыдов в статье «Нутро», посвященной военной прозе писателя. Именно такое исследование и предпринимает Давыдов, в результате чего оказывается, что роман Астафьева вовсе не о будничной изнанке войны, ее привычных ужасах, человеческих жертвах, многократно умноженных всей властной системой, равнодушной к человеку, а об «инстинктах Великого Брюха», для обоснования экзистенциальных претензий которого война лишь использована «брюхописателем» Астафьевым… «Человек ему чужд и противен… а брюхо приятно и близко».

Статья о романе Солженицына «В круге первом», опубликованная в июле 1992-го, не слишком отличается по методологии от большинства давыдовских статей. Солженицын, разумеется, тоже не понимает, что пишет. Вы думаете, он обвиняет режим, посылающий людей в тюрьмы и лагеря, рисует мучения заключенных, оказавшихся даже не в пекле, а в самом первом, легком круге ада? Ничего подобного, берется доказать Давыдов, Солженицын тюрьму и лагерь прославляет.

Почему это Иннокентий Володин засматривается на здание Лубянки, а Глеб Нержин хочет проникнуть в тайну Главной тюрьмы страны? Значит, они хотят туда сесть.

Недоумение и подозрение вызывает у критика решимость Нержина оставить шарашку (где неплохо кормят, где спишь в тепле и относительной чистоте), предпочитая лагерь работе в криптографической группе, изобретающей дешифратор. Нержин, как известно, – герой, в котором немало от самого автора. Он так же работал на шарашке и так же предпочел лагерь. Почему? В «Архипелаге…» он объяснит, что дороже сытой жизни на шарашке ему стало «распрямиться». Объяснение, которое психоаналитик Давыдов, конечно, отвергает. Выгода-то какая от распрямления?

В одной из глав солженицынского романа арестанты Марфинской шарашки, оставленные без пристального надзора в воскресный вечер, устраивают шутовской суд над Ольговичем Игорем Святославичем, князем Новгород-Северским и Путивльским. Один из пунктов обвинения – побег князя Игоря из плена. «Да кто ж поверит, что человек, которому предлагали „коня любого и злата“, вдруг добровольно возвращается на родину, а этот все бросает», – пародирует один из участников представления логику советского следователя. «Именно этот вопрос задавался на следствии вернувшимся пленникам», – добавляет писатель. Олег Давыдов мыслит как следователь-чекист: человек не может поступать вопреки прямой и очевидной выгоде. (Ирина Роднянская давно заметила, что от «силлогизмов Давыдова так и несет логикой карательной психиатрии», а его метод – это «метод лубянских допросов».)

Ясно, что о таких понятиях, как совесть, душа, нравственный императив, чекист не ведает, но даже в психоанализе им находится место, почему же Давыдову-то они так мешают? Не влезают в концепцию? Скорее всего, так. Он уже придумал теорию раздвоения личности героя Солженицына и обнаружил в Нержине некоего угрюмого и злобного беса, «возымевшего силу решать за него и тянуть его в бездну». Прицепившись к одному из солженицынских слов, не несущих особой смысловой нагрузки (Солженицын замечает, что в Нержине, нерешительном мальчике, вынужденно просыпался «нахрап» и «хват», вызванный к жизни обстановкой войны и лагеря), Давыдов дает придуманному им угрюмому бесу имя Нахрап и рисует клиническую картину одержимости главного героя. Мало того, другие герои романа тоже одержимы. Все они имеют нездоровую тягу к страданию, к тюрьме. Простую и ясную мысль Солженицына о том, что тюрьма проверяет человека, доделывает и формирует его душу (кстати, высказывавшуюся и Достоевским), что «вольняшки» не ценят самой вольной жизни, доставшейся им даром, Давыдов передергивает, чтобы доказать: Солженицын вовсе не обличитель ГУЛага, сталинского режима, судебного произвола. На самом деле он воспевает тюрьму, лагерь, неволю, куда и стремятся все его персонажи. «Поневоле задумаешься, – ехидничает автор, – как же жить таким людям, если рухнет ГУЛаг».





Надо сказать, что эта статья Олега Давыдова, еще мало кому известного тогда журналиста, лавров ему не принесла, и через шесть лет критик предпринял новую попытку атаки на писателя. В статье «Демон Солженицына» критик поселяет Нахрапа уже не в персонаже, а в самом писателе.

В прозе Солженицына много автобиографических моментов. Он рассказывает в «ГУЛаге» историю своего ареста, поражаясь (задним умом человек крепок) собственной неосторожности и беспечности, с какой в письмах к другу поносил «Мудрейшего из Мудрых». Он рассказывает в «Теленке» историю провала собственного архива, находя опрометчивым свое решение (в сентябре 1965-го) забрать роман «В круге первом» из сейфа «Нового мира» и отнести к друзьям Теушам, куда вскоре и нагрянули с обыском. «Да смех один, насколько был потерян мой рассудок», – сокрушается Солженицын, называя провал в сентябре 1965-го «самой большой бедой за 47 лет жизни».

Однако позже обнаруживается для Солженицына совсем другой смысл провала. «Беда может отпирать нам свободу», – как поясняет он позже это новое, возникшее в нем ощущение, что уже нечего терять и можно открыто, не таясь, вступать в конфронтацию с властью.

Солженицыну свойственна вера в свое предназначение, вера в Высшую Силу, руководящую его жизнью. («Как ты мудро и сильно ведешь меня, Господи!») Это ощущение предназначения отмечают и многие исследователи Солженицына. Так, Жорж Нива, один из самых авторитетных славистов, в своей книге о Солженицыне пишет о явном присутствии «направляющего перста Господня» в жизни Солженицына.

«Да не Господня, а демона», – передразнивает Давыдов. Следуя рассказанному самим писателем (что, кстати, и придает композиционную стройность его статье), он перетолковывает события жизни Солженицына. Писатель сокрушается о беспечности, приведшей к аресту? Ерунда, он сам, ведомый Нахрапом, хотел сесть и при этом еще побольше людей посадить. Писатель сожалеет о провале архива? Да это все он сам и подстроил, для того и рукопись забрал из «Нового мира» и отнес в ненадежное хранилище. Не побрезговав покопаться в личной жизни писателя, не пренебрегая аргументами недоброжелателей Солженицына, в свое время использованными КГБ для мощной контрпропагандистской кампании, Давыдов обвиняет писателя в двурушничестве, предательстве, деструктивности, в том, что он «подставщик и разрушитель» (последнее сказано о демоне Нахрапе, но он-то ведь живет в Солженицыне). Эти обвинения, правда, не столь последовательно и складно, не столь красноречиво, без привлечения Фрейда, «подсознательного» и «комплексов», но в полном согласии с Марксом, выдвигались в свое время официальной советской пропагандой. (Кстати, Олег Давыдов, даром что Маркса не любит, тоже возводит источник антисоветизма Солженицына к его классовому происхождению: «Можно представить себе, как там [в семье матери], лишившись денег, роскошного дома, машины и прочего, ненавидели соввласть».) Понятно, что разрушение советской власти и ГУЛАГа было страшным преступлением с точки зрения КГБ, но непонятно, почему это является преступлением и для Олега Давыдова? И еще более непостижимо, почему этот текст, отмеченный энергией ненависти, заметно выделяющийся среди обычно вяловатых и однообразных статей Олега Давыдова, произвел такое впечатление на литературную публику, что был увенчан премией «Антибукер». Я могу объяснить этот факт только нравственной неразвитостью нашего общества. Слишком многое было под запретом в период советской власти, так что в момент освобождения от нее свобода слова была поставлена выше морали. Вместо того чтобы осудить глумление над писателем, составляющим нашу национальную гордость, интеллигенция принялась аплодировать «смельчаку» за развенчание «кумира». Впрочем, статьей этой Давыдов все же завоевал место в истории литературы. Когда будет издаваться Полное академическое собрание сочинений Солженицына, нашумевшая статья Давыдова несомненно попадет в примечания, как в примечаниях к Достоевскому фигурируют разгромные статьи Зайцева и Антоновича.