Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 160 из 162



Как ни странно, я считаю значительным литературным явлением Эдуарда Лимонова. Безусловно, его значение во многом замешано на биографии, на судьбе, но ведь судьба писателя тоже может стать частью литературы. Хотя как персонаж, как личность Лимонов мне очень неприятен…

Но, на самом деле, когда критик так неуверенно перебирает имена, задумываясь над тем, кто же выделяется, – это и есть сумерки литературы. Когда явных вершин нет, один может назвать Сорокина и Пелевина, другой – Вишневецкую и Дмитриева. Для одного Алексей Слаповский – чуть ли не лучший современный писатель, а для другого – третьестепенный беллетрист. И почти о любом современном писателе можно сказать так, а можно эдак. От этого появляется масса дутых величин. Вдруг начинают говорить о Романе Сенчине. Я читаю Сенчина – о чем шум? Потом возникают споры об Ирине Денежкиной. Я читаю Денежкину – почему надо столько рассуждать об авторе с интеллектом чуть выше, чем у амебы? Почему плохо написанная, ничтожная повестушка – это литература?

РЖ: К вопросу о дутых величинах: несет ли критика какую-то ответственность за кризис в литературном хозяйстве?

А. Л.: Если литература в кризисе – так и критика тоже. Что же касается ответственности – право, не знаю. Критик – всего лишь литератор со своим частным мнением, а не эксперт, ставящий на изделии знак пробы. Вот, например, Андрей Немзер, про которого всегда говорят, что он самый ответственный среди всех нас, что он всегда все читает и все про всех знает. Но мне Немзер больше всего напоминает школьного учителя, который сеет разумное, доброе, вечное и ставит пятерки понятливым отличникам. Дмитриев и Вишневецкая у него в отличниках. А вот Пелевин, Сорокин и Галковский – в двоечниках. Но беда в том, что отличники только пережевывают чужое и никогда не скажут нового слова ни в науке, ни в литературе. Они мне неинтересны. А среди двоечников могут оказаться и дебилы, и гении.

РЖ: То есть все-таки отличники? Я их когда-то назвал хорошистами…

А. Л.: Оценку можно и понизить на балл, я не против. В любом случае речь идет о людях, заслуживающих высокой отметки за прилежание, работающих по правилам, грамотно, чистенько. Только мыслей там свежих никогда не будет.

РЖ: А чем сегодняшняя критика отличается от критики предыдущего периода?

А. Л.: Торопливостью, неосновательностью и безответственностью. Впрочем, можно интерпретировать эти качества по-другому и сказать, что новую критику отличает оперативность, раскованность и отсутствие страха перед авторитетами. Но одно несомненно: сегодня постоянно работающий критик вынужден писать по статье в неделю, если не чаще. Но когда человек слишком много читает, у него меняется восприятие. А потом, я сильно подозреваю, что критики, которые уверяют, будто они читают все, в действительности очень многое просто пролистывают. Но скоростное чтение для критика не годится. Сама я читаю не так много и отдаю себе отчет, что знания мои дискретны. Я и пишу сейчас в значительной степени по инерции, не испытывая внутренней необходимости в публичном высказывании и не чувствуя потребности в нем общества.

РЖ: Но это занятие может быть неактуальным для общества в целом, но необходимым для самого критика. Человек говорит, потому что он хочет что-то сказать.

А. Л.: Тогда пусть говорит друзьям на кухне. Сегодня, правда, роль былой кухни играют интернет-форумы. Меня они не привлекают. Я всего два-три раза в жизни чувствовала, что должна высказаться, что мое высказывание может как-то изменить мнение окружающих. И чаще всего это не было связано с чисто литературными поводами. Скажем, в конце 80-х годов я вдруг поняла, что мои эмигрировавшие друзья-диссиденты – люди, которых я любила, уважала, восхищалась их мужеством, – вовсе не хотят, чтобы Россия превратилась в нормальную страну; им гораздо удобнее представительствовать на Западе от имени угнетенного и порабощенного русского народа. И я написала в «Литературную газету» статью «Когда поднялся железный занавес» – о том, что история России все-таки происходит в России. Но такие поводы нечасты.

РЖ: В 1992 году Вы были председателем жюри первого русского «Букера». Распространено мнение, что тогда судьи отдали премию не по назначению, и то, что первым букериатом стал Марк Харитонов, а не Людмила Петрушевская или Фридрих Горенштейн, предопределило несчастную судьбу премиального, а отчасти и литературного процесса в России. Вы ощущаете собственную вину за наступление сумерек литературы?



А. Л.: Я не ощущаю даже вину за присуждение премии Харитонову. «Линии судьбы, или Сундучок Милашевича» до сих пор мне кажутся очень интересным и значительным романом. Другое дело, что это был лучший роман Харитонова, и своими последующими вещами он не поднял планку на новый уровень, а скорее опустил. А сложись по-другому его литературная судьба, сегодня все говорили бы: «О, как вы угадали!» Я не считаю, что Петрушевская тогда заслуживала премию, а Горенштейн и вовсе не кажется мне таким уж крупным литературным явлением. Ну, дали бы премию Горенштейну – нас еще пуще ругали бы за это.

Кроме того, давайте вспоминать: тогда существовала система номинаторов. И роман Харитонова имел то ли шесть, то ли семь номинаций. А следующие за ним Петрушевская и Маканин – по четыре. Уже из этого видно, какое значение в ту пору придавалось роману Харитонова. Вдобавок «Линии судьбы» были хорошо встречены на Западе, и, скажем, на члена жюри профессора Джона Бейли, который хоть и писал о русской литературе, но не владел свободно русским языком, произвело впечатление именно количество номинаций и английская пресса. За Харитонова была и Элендеа Проффер, она тогда собиралась издавать его в «Ардисе», и Андрей Синявский. Так что даже проголосуй я против Харитонова – большинство голосов он все равно бы собрал.

Но допустим, наше тогдашнее решение было ошибкой. Кто мешал следующему жюри исправить ее, вынести эталонный вердикт? Исправили. Дали премию Маканину за «Стол, покрытый сукном, с графином посередине». Тоже довольных было мало. И пошло-поехало.

Не решения жюри были неправильными – они и должны быть субъективными. Литература не рождала бесспорных лидеров. Если на опушке стоят несколько мощных деревьев, то их любой заметит. А если всюду кустики, кустики, кустики, то поди разберись, какой из них выше. Да они все одинаковые! Отсюда и бесконечные обсуждения – тому дали, не тому дали.

А ситуация, при которой 38 членов АРССа выдвигают на премию за лучшее произведение года несколько десятков самых разных вещей? Конечно, это показатель плачевного состояния либо литературы, либо экспертного сообщества. При нормальном положении дел в григорьевском лонг-листе не может быть больше пяти-десяти наименований.

РЖ: Кроме «Букера» Вы участвовали в присуждении первой белкинской премии, а на «Григорьевке» в свое время даже председательствовали. Решения тех жюри вам сегодня тоже представляются справедливыми?

А. Л.: Да нет такого понятия, как справедливое решение жюри. Жюри – это всего-навсего пятеро людей с разными представлениями о литературе и разными характерами. Любое решение зависит от игры случая, любое может быть оспорено, любое можно назвать пристрастным.

Григорьевское жюри под моим номинальным председательством присудило премию Вере Павловой, хотя сама я убеждена, что Павлова – это продукт критического воображения, искусственный, рукотворный проект, пример того, как можно вырастить поэтического гомункулуса и создать ему репутацию. Но тогда из пяти членов жюри трое проголосовали за Павлову. Мне осталось только признать свое поражение.

А с Белкиным все произошло еще забавнее. Шорт-лист был уже практически сформирован, когда Фазиль Искандер предложил включить туда Сергея Бабаяна. Исключать никого из пятерки не хотелось, но и Искандера хотелось уважить, поэтому после споров и согласований мы решили превратить пятерку в шестерку. А потом так случилось, что я улетела в Индию, Борис Дубин тоже по каким-то причинам не смог прийти на финальное заседание жюри, и победителя определяли Фазиль Искандер, Сергей Чупринин и Сергей Юрский. И Юрский, которого на предыдущем заседании не было, поддержал Искандера, и премия досталась Бабаяну, которого никто всерьез не воспринимал и которого, собственно, в финале-то не должно было быть. Открываю я потом газету, читаю – ну ничего ж себе мы выбрали!