Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 137 из 162

… В парижской студии радио «Свобода» умная, острая журналистка пытала меня: «Hy почему, как вы думаете, никто из эмигрантов не возвращается? Ваш друг, – она назвала фамилию, – что он тут делает? Ведь они за свободу слова боролись? Ну вот и пусть издают в Москве независимую газету – кто мешает?!»

Дело было до принятия закона о печати, и неподцензурные газеты росли тогда как грибы, еще беззаконные, уже не преследуемые. Действительно, самое время для свободной прессы.

Я, как могла, друзей защищала: дети выросли, чувствуют себя французами, трудно второй раз ломать жизнь, здоровье подорвано. Мне приводили в пример польских и чешских политэмигрантов, у которых тоже дети, тоже лагеря в прошлом, тоже здоровье, тоже насиженные места, но представилась возможность – и побросали уютные парижские квартиры, ринулись заниматься политикой и бороться за свободу слова – у себя дома.

О друзья мои! Забыть ли мне радостную болтовню на парижской кухне (неискоренимый московский обычай), драгоценное ощущение человеческой близости и неодиночества, ночные звонки Москва—Париж, не перестающую изумлять душевную щедрость… Казалось, нас разделяет только расстояние, но разве оно непреодолимо? Вот бьется в трубке знакомый милый голос, вот в кармане билет на самолет: счастливо, встретимся завтра!

Непреодолимым – увы! – окажется другое расстояние, которое будет тем больше углубляться, чем доступней станут визы в советских паспортах, чем обширней сделается толпа «наших» в Париже, полунищих, полуголодных, озабоченных, где переночевать, что урвать…

«Железный занавес!» – говорят, мечтательно, от всей души выдохнул известный издатель, посвятивший жизнь спасению русской культуры, когда один из второстепенных представителей этой самой культуры ринулся к нему на приеме с непристойно фамильярными объятиями. Дальнего-то возлюбить легко, не то что ближнего, это нам еще по Достоевскому известно.

Шутка разошлась широко, слишком широко – не оттого ли, что выдает затаенный комплекс нашей политэмиграции? Имевшая статус политической, она неумолимо становилась экономической по мере того, как в стране созревали условия для нестесненного выказывания и открытой политической деятельности.

Но разве не имеет человек права жить там, где ему больше нравится? Где нет очередей, где просторный дом вместо двух комнат в московской пятиэтажке, где высоко оплачиваются твои математические способности, твой коммерческий талант, твой музыкальный дар, где не страшно за будущее детей? О, имеет, конечно же, имеет, и если голосовать – так я обеими руками за свободу эмиграции.

И речь не о тех, кто воспользовался правом на эмиграцию. Речь о тех, кто не хочет дать даже себе отчет в том, каким правом он пользуется.

О тех, кто привык рассматривать свою деятельность как волеизъявление порабощенного тоталитаризмом народа, и для кого крушение этого самого тоталитаризма оказалось волей-неволей столь неприятным сюрпризом, что его даже не хочется замечать. Отсюда – и удивляющая нас «радикальная слепота», которую мы приписываем некоторому дефекту зрения, порожденному расстоянием.

Перестройка? Обман. Гласность? Никакой гласности нет. Свобода печати? Фикция. Выборы? Фальсификация. И вообще, сценарий перестройки разработан в КГБ…

Да, два-три года назад мы наивно думали, что падет железный занавес – и хлынет обратно эмиграция, и восстановится единство культуры. Какое заблуждение!

Единство культуры было именно тогда. «Архипелаг ГУЛАГ» формировал умы в 1974-м, когда вылавливались фразы сквозь вой глушилок, когда зачитанная до черноты книга давалась тебе на два дня и читали ее ночь напролет, отгоняя сон лошадиными дозами кофе. И «Теленок» обсуждался по горячим следам парижского издания, и полемика вокруг него разделяла на группы интеллигенцию.

Нам еще предстоит написать историю литературы и общественной мысли 70—80-х годов, в которой не будет этого деления на «там» и «здесь», и поместить явление туда, где оно существовало. «Остров Крым» Аксенова вызывал читательский интерес в начале 80-х, когда его фельетонная злободневность не потускнела, как десять лет спустя, и над «Чонкиным» мы смеялись тогда же – причем смех был искренним, не в пример нынешним критическим любезностям, которым не победить ни горького разочарования от последнего романа Войновича с его неудачной прогностикой и натужной пародией, ни тягостного недоумения от серии новейших сказок, старательно варьирующих одну и же мысль: «Мы были первыми. Мы первыми сказали, что земля вертится, Мы первыми сказали, что король гол. А вы теперь это все повторяете, не воздав должное первым».





Да, да, вы были первыми (хотя, если вдуматься, так было много и до вас). Но если вы действительно самые смелые, самые честные, самые лучшие, – что ж вы так упорно желаете не блага оставшимся, а награды себе?

И почему уж так уверены и хотите уверить других, что одна часть общества состояла из трусов, конформистов, рабов или недоумков, а другая, лучшая, устремилась в диссидентство, а потом – в эмиграцию?

Социальная активность – замечательное, но далеко не самое ценное свойство человеческой личности. Людям духовно активным более свойственно эмигрировать внутрь.

Две колоссальные фигуры нашего времени – Солженицын и Сахаров – оказались в состоянии войны с режимом в силу уникального сочетания социальной и духовной активности. Но природа не ставит ни героев, ни гениев на поток. И пусть политическая эмиграция – производная от диссидентства – подумаем же и о том, что не могла интеллигенция огромной страны вся устремиться вон, что в этом защитный рефлекс национальной культуры, наконец.

И вот поднялся Железный занавес – и оказалось, что нас разделяет нечто большее, чем расстояние. Грубо говоря, мы, оставшиеся, хотим успеха всем этим реформам и чтоб злополучный занавес сгинул навек. Они, уехавшие (быть может, даже не всегда отдавая себе в этом отчет), хотят, чтобы реформы провалились к чертовой матери, а занавес соткался вновь. В этом – оправдание, почему они там, а не здесь.

Наша охранительная пресса, привычно осуждая «антипатриотичную» эмиграцию, выработала множество стереотипов, среди которых самые расхожие – «нельзя унести с собой язык, родину, культуру».

Ах, можно, все можно унести! Все, кроме одного – истории. История России будет свершаться в России.

Поднялся Железный занавес, – и оказалось, что мы разделены на участников истории и зрителей. Да, на этой сцене неуютно. Пьеса сумбурна и безвкусна, актеры озлоблены, всяк лезет в режиссеры, и не факт, что драматург не придумает какой-нибудь кровавый финал.

А зрители? Что ж зрители? Есть великодушные и страдающие за нас. Им спасибо. Но слушать ли неодобрительный свист из зала, желающего побыстрее досмотреть пьесу, и чтоб со стрельбой и побольше пиротехнических эффектов? Или понять наконец, что в этом представлении интересы участников и зрителей не совпадают?..

Литературная газета, № 29 от 24.07.1991

Мне не раз приходилось писать статьи, которые изначально задумывались как полемические, нарочито провокативные, способные дать толчок задуманной дискуссии (такова, например, включенная в сборник статья «Сумерки литературы»). Статья об эмиграции была написана безо всякого расчета на дальнейшее обсуждение, – хотя, конечно, я предполагала, что задетые в ней люди узнают себя и смертельно обидятся. Обиделись и возмутились, однако, очень многие.

Статья обсуждалась в нескольких номерах парижской «Русской мысли», ей были посвящены отдельные передачи Радио «Свобода», причем с каждым разом участники дискуссии все более отдалялись от статьи, давшей первоначальный толчок спорам, и вели их уже между собой.

В то же время в восприятии этой статьи даже эмиграция была далеко не едина: так, Юрий Милославский, вечно оказывающийся в оппозиции к господствующему мнению, неожиданно заявил: «Статьи, подобной нынешней, латынинской, я дожидался давно. Без особых, впрочем, надежд на ее появление», а Владимир Максимов, включившийся в дискуссию уже после того, как в «Русской мысли» и на радио «Свобода» статья была решительно осуждена, с сожалением признал что «вынужден согласиться как с пафосом, так и с доводами этой статьи» («ЛГ», от 16 октября 1991).