Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 132

Он так расстроился, сочиняя этот некролог, что не поверил ушам, услышав за стеной знакомый слабый голос:

— Ну вот, теперь, доктор, я вполне убедился в том, что ваша наука бессильна. Раньше думал, что только наша. Теперь вижу, что и ваша.

Дверь скрипнула. Машенька и Дмитрий вошли, и начался разговор, взволнованный, с недомолвками, с быстрыми, беспокойными вопросами и уклончивыми ответами врача. Бауэр молчал. Потом невесело рассмеялся.

— Ну, Сергей Петрович, говорите прямо. Рак?

Врач помедлил.

— Пока нет оснований, — негромко сказал он.

Все замолчали.

— А теперь вот что… Выпейте-ка вы чаю.

Дверь снова скрипнула. Трубачевский вскочил. Он не слышал шагов, но знал, что это Машенька. Хоть два слова сказать ей, хоть взглянуть!..

Он нашел ее в кухне.

— Машенька…

Она обернулась.

— Он умрет, умрет, — сказала она, и Трубачевский впервые в жизни увидел, как ломают руки.

Шел пятый час, когда он вернулся домой. Окно в его комнате было открыто, и ветер сдул со стола листы. Он не стал подбирать. Рассеянно вытаращив глаза, бледный, он сидел на кровати…

Ему приснилось, что он приглашен на вечер. Приходит — все незнакомые, пожилые. Он здоровается, они сидя подают пухлые руки. Говорят, говорят. Он не знает, зачем он здесь и кто его приглашал. Ему неловко с ними, тоскливо. Но вот зовут к столу. Он берет вилку и не может есть. Они смеются. Он выходит: дом стоит на зеленой, поросшей травой горушке. Осторожно он идет вокруг дома — не по тропинке, а по траве, чтобы не было слышно шагов. За углом — какие-то люди, а в стороне бледный, худой Бауэр, впалая грудь, острый нос, большой землистый лоб. Он берет его за руку, рад. И старик прячет лицо в пиджак, смотрит исподлобья, печально…

Отец разбудил его. Ничего не понимая, не слыша, он сел и с ужасом уставился на листы, которыми был усеян пол. Что случилось?

— …Я его в столовую проводил. Ты иди, а я пока здесь приберу. Потом перейдете.

— Что случилось?

— Да ничего не случилось! К тебе пришли. Я пока в столовую проводил. Беспорядок такой, что просто стыдно.

Дрожащими пальцами Трубачевский расстегнул воротничок. Разумеется, это был Неворожин. Что сказать ему, как оправдаться?

Умываясь, он сунул голову под кран. Нужно прямо сказать: «Я думал, что вы его украли…»

Держа за спиной трость, закинув голову, Неворожин стоял перед фотографией, на которой Трубачевские — отец и мать — были сняты во время свадебного обеда. Фотография была ужасная: отец сидел нелепо выпрямившись, с большими стоячими ушами, у матери были нарисованные глаза, у гостей дикие, самодовольные лица. На ковре — пятно; отец любил рассказывать, как тромбониста Каплана вырвало и как быстро официанты все убрали и засыпали опилками и песком.

— Здравствуйте, Борис Александрович, — краснея за фотографию, пробормотал Трубачевский.

— А, добрый день! — улыбаясь, отвечал Неворожин. — Простите, я к вам без приглашения. Не прогоните?

Он тростью показал на фотографию.

— Больше всего на свете люблю старинные фото. Это ваша мать? Вы на неё похожи.

Трубачевский посмотрел на него исподлобья: «старинные фото» и этот снисходительный тон — к черту, с какой стати! Пришел, так пускай говорит прямо.

— Чем могу служить? — громко спросил он и надулся.

Неворожин развел руками.

— Ну, вот! Ходи после этого в гости!

Трубачевский смешался, покраснел.



— Ах, в гости? А я думал…

— Да нет, вы очень хорошо сделали. «Чем могу служить…» Отличный вопрос, все ясно. Но знаете ли? Я должен был это у вас спросить. Именно для этого я к вам и явился.

— Почему, я не понимаю? (Отец приоткрыл дверь и закивал головой.) Перейдемте, пожалуйста.

Страдая, потому что отец кивал долго и с глупым видом, Трубачевский провел гостя в свою комнату и сердито предложил стул. Неворожин сел.

— Вот вы как живете? Стол, стул, кровать и книги. А окно? Во двор?

Нужно было из вежливости сказать хоть слово, но Трубачевский не мог. Он стоял, опустив голову, опираясь на письменный стол и разглядывая свои ботинки.

Неворожин снова улыбнулся, на этот раз про себя, чуть заметно.

— Николай Леонтьевич, я пришел, чтобы поговорить с вами — знаете о чем?.. Об иллюзиях. Эта тема странная и, кажется, несовременная. Но я давно собирался. А теперь, когда и повод представился…

Повод! С чувством почти физической боли в сердце Трубачевский взглянул на него и отвернулся.

— Во-первых, — спокойно и вежливо продолжал Неворожин, — позвольте вам объявить, что вы мне очень нравитесь. Мне даже кажется иногда…

— Вы меня нисколько не знаете, — угрюмо перебил Трубачевский.

— Нет, я понимаю вас. И знаете ли, что я про вас думаю? Что вы — человек необыкновенный.

Трубачевский быстро поднял глаза.

— На днях я прочитал вашу книжку, — каким-то противно-приподнятым голосом сказал Неворожин. — Вы понимаете Пушкина, как никто. Вот почему вы разгадали эту криптограмму. Вы в нем самое важное почувствовали — несвободу, ужас перед государством. И написано превосходно — дыхание слышно. Это архивный рассказ, новый жанр. Вам шутя далось то, над чем другие работают годами.

Трубачевский хотел что-то сказать, возразить — и не нашелся. Он был поражен. Неужели правда?

— В другое время ваша будущность была бы ясна… Или в другой стране, — быстро добавил Неворожин и улыбнулся. — А у нас — нет. Помните эти куплеты в Мюзик-холле: «Если явится к нам гений, Госиздат его издаст… А быть может, не издаст, в самом деле не издаст, безусловно не издаст…» Коротко говоря: очень плохо, что вы написали хорошую книгу. Теперь с вами много хлопот. Нужно думать — годитесь ли вы в аспиранты? Вы интеллигент. Можно ли вам доверять? Едва ли! Впрочем, если вы не сделаете ни одной ошибки — ни политической, ни моральной (он подчеркнул это слово), нам дадут это высокое звание. Вы получите сто рублей стипендии. В семинарии по текущей политике вы будете читать доклады о снижении цен. Это и есть наука. Вы переедете в другую комнату. Здесь сколько метров? Четырнадцать? А в новой будет двадцать четыре.

Он встал — и Трубачевский впервые заметил, что у него странные глаза, бледно-голубые, верхнее веко подтянуто, как перепонка.

— Но вы вспыльчивы, несдержанны и слишком честолюбивы. Вам не дадут сделать даже и эту карьеру. Тем более что одну ошибку вы уже сделали — вы не в партии и не в комсомоле. У вас нет будущности. То, о чем вы мечтаете, никогда не осуществится.

— О чем же я, по-вашему, мечтаю?

— О славе, — просто сказал Неворожин. — Вы мечтаете о том, чтобы в трамвае, на улице, в театре вас узнавали в лицо, чтобы за вашей спиной шептали: «Трубачевский!» Вы тысячу раз представляли свое имя в газете, в журнале, в иностранном журнале. Вы сочиняли о себе статьи. В лучшем случае на вашу долю выпадет только одна статья — некролог в вечерней «Красной газете».

— Забавная идея, — с трудом сказал Трубачевский.

Ну вот видите, — живо возразил Неворожин, — вы еще так молоды, что находите это забавным. Это не забавно, потому что никому не известно, что представляет собой будущая гармония, ради которой вас превратят в навоз вместе со всеми вашими мечтами о славе. А между тем…

Трубачевский хотел возразить, он остановил его, подняв руку.

— А между тем все в ваших руках — и карьера и слава.

— Вы смеетесь.

— Ничуть. Послушайте… Вы больше года работаете в архиве Бауэра. Знаете ли вы, что представляет собою этот архив?

— Думаю, да.

— А я думаю — нет! Это собрание редчайших исторических рукописей. Это уникумы, которым нет цены. Вчера вы взяли у меня пушкинский автограф. Он ничего не стоит в сравнении с тем, что находится в этом архиве.

Трубачевский вздрогнул хотел возразить, оправдаться…

Не давая ему сказать ни слова, заранее с какой-то высокомерной досадой махнув рукой, Неворожин продолжал говорить. Лицо его, всегда ровно бледное, загорелось, слабый розовый оттенок проступил, и в глазах появилось жестокое и важное выражение.