Страница 16 из 132
Он прошелся по комнате, швырнул на пол погасшую папиросу и, подойдя к Карташихину, сильной рукой поднял его на постели.
— Ну, вставай, чудило! На химию мы с тобой уже опоздали…
Однажды поздним утром Карташихин проснулся с чувством усталости, но с ясной и легкой головой и несколько минут пролежал, вспоминая, что было вчера и почему ему весело. Семестр был кончен, последний зачет сдан, — ну и гоняла же его эта старая лысая скотина!
— Tuberculum pubicum, — вспомнил он и запел, зевая и потягиваясь.
Он вскочил, чтобы открыть форточку, и на минуту замер у окна: двор был белый, чистый, и везде снег, даже железные ворота были как будто сделаны из снега. На пустыре напротив мальчишки катались с горки — кто на санках, кто на лыжах, а кто и просто на той части тела, которая служит более для сидения, чем для катанья. Они кричали, пар шел изо рта, и дворник татарин стоял на панели, обняв метлу и дыша на замерзшие руки.
Зима! А он и не заметил.
Письмо Льву Иванычу, начатое две недели назад, лежало на письменном столе. Он оделся и быстро дописал его:
«…Держу пари, что вы Матвея просили, чтобы он за мной присмотрел по части здоровья. Сладу нет! На днях лампочку выкрутил, и пришлось всю ночь просидеть при огарке. Вчера допрос учинил: когда, где и что. Курить не дает. Впрочем, надо сказать, последнее время я и в самом деле слегка зашился. Зато наша бригада по всем предметам вышла на первое место. Лев Иваныч! Как ваша милость грозно объявили, что писать вам времени нет, я придумал некий проект, который в сем письме воздвигаю на ваше усмотрение: я вам буду посылать готовые открытки, а вы подписывать и отсылать обратно, например: „Дорогой медикус, как живешь, что выпиваешь, чем закусываешь? Письма твои получаю исправно и одобряю, коли ничего не врешь. Матвею поклон! И скажи, чтобы не приставал, отменяю! С коммунистическим приветом…“ И вам только фамилию подмахнуть и бросить в ящик. Насчет исправных писем, конечно, вру. Но, Лев Иваныч! Дорогой! Честное слово! Если бы я стал одни только нагрузки перечислять, до вечера бы не кончил. Сегодня за три месяца первый свободным день…»
Он бросил перо и потянулся; хорошо, что свободный день и что скоро придут товарищи, как условились накануне, и такое чувство, что силы много. Он потрогал мускулы и снова запел про tuberculum pubicum.
Потом, раздевшись догола, он окатился холодной, колкой водой и сейчас же стал растирать мохнатой перчаткой покрасневшее мускулистое тело. Женщина в сквере подле мечети, та самая, которую они с Трубачевским провожали через мост, вспомнилась ему с такою живостью, что он даже удивился. «Как она смотрит — не глазами, а всем лицом, когда говорит, — подумал он и, продолжая вспоминать, машинально растирал ноги, живот и грудь, хотя давно уже был совсем сухой. — И как просто».
Он улыбнулся и покраснел, вспомнив ее пальто, коротенькое, с одной пуговицей, с рукавами раструбом, и ноги, прямые, стройные в матовых чулках. И этот локон…
Локон был такой, что он бросил перчатку и взволнованно прошелся по ванной комнате. Это уж ему не понравилось, и он сейчас же нарочно стал думать о ней холодно, даже грубо.
И все прошло, когда он сделал гимнастику, а потом отправился на кухню разжигать примус.
Только что кончил он свой чай, как явился Лукин — в валенках, в полушубке, в огромной мохнатой шапке и в комнате сразу запахло холодом и еще чем-то крепким и вкусным, не то хлебом, не то кожей.
— Решили в Петергоф, — объявил он, — дворцы смотреть, а потом на лыжах.
— А Хомутов?
— Будет ждать на вокзале.
Хомутов был медик второго курса и самый популярный человек во всем институте.
Маленький, черный и черноглазый, он появлялся на всех диспутах и повсюду ввязывался в споры. Все решительно он готов был не понять и ни с чем на свете не соглашался. Бывший беспризорник, в двенадцать лет исколесивший весь Советский Союз, он еще в 1923 году под прозвищем «Ежик» был отлично известен милиции — в равной мере московской и ленинградской. В развалинах Литовского замка он устроил республику беспризорных и был полновластным ее вождем, пока после одной глубокой облавы не попал в колонию на озере Тургояк, на Урале. Дважды он убегал оттуда и вдруг явился добровольно и объявил, что кончено, больше не убежит! Что с ним произошло и почему он так переменился — об этом он никому не сказал ни слова. Но обещание свое сдержал, остался в колонии и стал помогать тамошней докторше, которая с самого первого дня, как он попал в Тургояк, заинтересовалась им и полюбила.
Он был мальчишески насмешлив, честолюбив, отличный товарищ и действительно похож на ежа, особенно, когда в горячности спора поднимался на цыпочки и волосы, прямые и короткие, торчали во все стороны, как иглы. Оратор он был врожденный, но плохой.
На подъеме Балтийского вокзала он встретил Карташихина и Лукина и, погрозив им кулаком — до отхода поезда осталось три минуты, — побежал за билетами. Очередь у кассы была большая, но он как-то схитрил, получил вне очереди, и они поспели. Ругаясь и смеясь, они побежали за поездом и вскочили в последний вагон, догнав его у самого края платформы.
Дворец был почему-то закрыт, их не пустили, фонтаны в парке заколочены досками, и даже на знаменитом Самсоне стоял высокий скучный футляр с большой шапкой снега. И везде стояли такие же деревянные футляры, похожие на гробы, как будто прямо под открытым небом устроили бюро похоронных процессий. Только Гидры и Фантазии между лестницами были открыты, но и тех так странно преобразил снег, что они стали вовсе на себя не похожи. У них был не загадочно-веселый, как летом, а важно-унылый, безработный вид.
— Ну их к черту, пошли на лыжную! — объявил Хомутов.
День был непраздничный, лыжная станция пустовала. Три-четыре пальто висели в раздевалке, сонный сторож сидел у печки с кочергой на коленях.
Пахло хвоей и кожей — пьексы сохли в стороне на длинных подпорках, уложенных как большое «П», — и всем троим стало весело от этого запаха, и потому, что комнаты такие большие и светлые, и потому, что очереди нет, и, наконец, просто так, без всякой причины.
Не вставая со стула, сторож отобрал у них профсоюзные билеты и махнул рукой на пьексы.
— Выбирай!
Но это оказалось не так-то просто. Все подходящие пьексы, как это всегда бывает, оказались скорченные и на одну ногу, а все неподходящие — в полном порядке. Потом пришлось долго выпрашивать у сторожа веревочку, потому что на пьексах Лукина один шнурок был короткий. Потом, когда веревочка была выпрошена и продета, Лукин объявил, что он в пьексах не только на лыжах ходить, но и просто на полу стоять не может.
— Присадистые, — сердито сказал он и, скинув пьексы, потребовал назад свои валенки.
Потом оказалось, что ремни слишком просторны, палки коротки, лыжи смазаны не той мазью, которой их полагалось мазать, и так далее.
И вот наконец они выбрались со станции и бегом пошли вдоль Нижнего парка в Александрию.
Карташихин в этом году впервые стал на лыжи и первые два-три километра шел робко, думая о ногах, которые то разъезжались, то зацеплялись. Он шел русским шагом, крупным и плавным, и самое главное было — найти эту позабытую за лето плавность. Хомутов и Лукин ушли вперед, он находил и терял их среди белых, мохнатых от снега деревьев.
Небольшая горушка попалась на дороге, он попробовал подняться на нее елочкой, занося лыжи так, чтобы на снегу получался отпечаток елки, — и вышло, не упал.
— Молодец, — сказал он себе и, скатившись на дорогу, пустился догонять товарищей.
Часа полтора они катались с гор в Александрии, и потом решено было отправиться в Старый Петергоф, — там в немецкой колонии жил какой-то знакомый Лукина, и ему хотелось с ним повидаться.
Проплутав с полчаса, они вышли на липовую аллею, ту самую, вдоль которой проложены к фонтанам огромные, еще петровские трубы, и пошли к Старому Петергофу. Косые параллельные тени лип, черные-пречерные на ослепительно белом снегу, лежали поперек аллеи; они все время пересекали их, и солнце то закрывалось липами, то открывалось.