Страница 14 из 14
Через день он снова зашел меня проведать, но ничего нового я не услышал, он только сказал, что некоторые из воспитанников неизвестно почему так и прожили в интернате всю жизнь: может быть, их родные погибли, может быть, изменили. Еще лет десять назад старожилов было человек тридцать, но теперь осталось лишь одиннадцать; моложе шестидесяти среди них нет никого, каждый год двое-трое умирают. Из-за чего они здесь, узнать тоже не у кого. В любом случае, для властей их судьба давно потеряла интерес.
Кажется, добавил он, во время войны об интернате просто забыли, потом вспомнили, спохватились (дело было при Хрущеве) и хотели закрыть. Решение даже было подписано. Однако никто из здешних выходить на волю не хотел – там их нигде и никто не ждал. Как ни странно, все это удалось объяснить, приказ был изменен, и их оставили.
Но чтобы не держать ради тридцати человек целый корпус, сюда стали класть и больных из соседних отделений, обычно выздоравливающих. Получилось нечто вроде реабилитационного центра. А дальше естественный процесс: одних становилось меньше и меньше, других – больше, в конце концов они перемешались; палат, во всяком случае у интернатских, отдельных нет, чересполосица полная. Впрочем, подвел он итог, они здесь патриархи, старожилы. Их льготы и привилегии – табу, и все вплоть до нянечек с этим считаются.
Конечно, до полной ясности было далеко, но я вдруг образумился: общение с Морозовым, Сабуровым, другими было единственным светлым пятном в больничной жизни, я старался не пропускать ни одного из их семинаров, был благодарен, что они приняли меня, ни о чем не расспрашивая, в то время как сам я с такой настойчивостью пытался выяснить их подноготную. Без сомнения, я был неправ. Если бы они хотели, чтобы я знал их историю, они бы нашли время мне ее рассказать.
Подобные соображения скоро переросли в самобичевание, в больнице я вообще все раздувал и преувеличивал. Потом я сообразил, что ничего нового Кронфельд мне не сказал, и обрадовался: намеренья мои были неправедны, но Господь не допустил греха. Однако любопытство в человеке неистребимо: дня через два, успокоив себя тем, что Ифраимов – один из них, значит, на сей раз все открыто и честно, с тем же вопросом я пошел уже к нему.
Ифраимов моему интересу не удивился. Никакой тайны, сказал он, здесь давно нет, но история, увы, не короткая – он поклонился, словно извиняясь. В нем вообще была склонность к рисовке. Сначала мы думали устроиться в холле, перед выключенным телевизором, но там уже кто-то сидел, и мы просто стали ходить из конца в конец коридора.
«С двадцать второго года, – начал он, – по тридцать второй, то есть ровно десять лет, в этом особняке помещался Институт природной гениальности, сокращенно ИПГ, – контора в ту пору совершенно секретная; Совнарком, еще во главе с Лениным, подписавший постановление об организации института, возлагал на него исключительные надежды. Мы, то есть те десять человек, которые по заведенной привычке или по инерции проводят каждую неделю свои семинары, – последние воспитанники ИПГ, остальные или умерли, или погибли.
В тридцать втором году, как я уже сказал, институт был распущен опять же решением Совнаркома, правда, состав его тогда был уже совсем другой. Причиной ликвидации объявлялась его бесполезность; на самом деле беда была в другом. В тридцать втором году наш директор, милейший и умнейший профессор Христофор Иннокентьевич Трогау, к пятнадцатилетней годовщине революции подготовил и частично доложил профессуре ИПГ свой труд, этой революции посвященный. Вернее, его первую полутеоретическую главу.
Он использовал собственные, весьма необычные источники, и картина оказалась настолько несхожа с официальной, что вышел скандал. Рукопись конфисковали, Трогау посадили, довольно скоро он погиб, под нож пошло и большинство тех, кто его вживую слышал. Среди нас таких не осталось, например, ни одного. Но тридцать второй год – еще либеральное время, материалы, собранные Трогау, и после изъятия рукописи продолжали циркулировать по институту, и мы имели ясное представление о его работе, – сказал Ифраимов, – но об этом немного погодя.
Трогау не случайно стал директором ИПГ, гениальностью он занимался давно. В девяностые годы прошлого века возникла группа „Эвро“; в нее входили политики, философы, много ученых, в основном биологов, были врачи-психиатры, несколько предпринимателей и инженеров – словом, состав весьма разнообразный и разношерстный, – они пришли к выводу, что в ХХ и ХХI веках мощь государства будет определяться не его территорией и численностью граждан, а исключительно качеством этих граждан. Человеческий мозг они признали главным природным ресурсом, отдав ему предпочтение перед всем остальным – золотом, углем, нефтью, рудами и прочая, вместе взятым. Соответственно, задачу каждого из русских правительств они видели в его приумножении и обогащении.
Надо сказать, что и тут приоритет за Германией, где подобная группа появилась десятилетием раньше. Возглавляли ее выдающиеся психиатры Крепелин и Кречмер, однако здоровье нации было понято ими иначе, следовательно, и в этом вопросе Россия и Германия рано сделались антиподами; Германия посчитала здоровье вещью утилитарной и по сути чисто физической. Евгенисты, которые составляли в немецкой группе большинство, были убеждены, что главная проблема – огромное количество душевнобольных, умственно неполноценных и уродов, но в первую очередь именно душевнобольных, которые, воспроизводя себе подобных, разлагают нацию. Вывод отсюда был однозначен: в целях общего блага необходима и обязательна их насильственная стерилизация.
В России победил другой взгляд. Основан он был на целом ряде исследований. Так, среди прочего в последние десятилетия XIX века были изучены биографии всех гениальных русских людей и их ближайших кровных родственников; параллельно, как контрольная группа, изучались и особенности еврейского населения империи, в частности сочетание явной одаренности этого народа с не менее явной его неуравновешенностью. Результаты в обоих случаях были одинаковы. Оказалось, что гениальность неразрывно связана с той или иной формой психической патологии. В отличие от немцев, даже ради душевного здоровья нации русские не были готовы расстаться со своими гениями; наоборот, в России и правительство, и общество были согласны, что гении и есть соль земли; именно порождая гениев, народ оправдывает свое существование. Выводом стало не просто терпимое отношение к душевнобольным, но и начало анализа их идей, их бреда, прочих аномалий, дабы не был упущен ни один случай одаренности.
Хотя деятельность группы была засекречена, часть ее разработок все же выплыла на поверхность, но публика, как обычно и бывает, получила их в карикатурном виде. Некто Петр Ткачев, недолгое время работавший в „Эвро“ секретарем, опубликовал за своей подписью трактат, в котором доказывал, что историю творят не народные массы, а критически мыслящие личности, то есть гении, сумевшие непредвзято взглянуть на мир, увидеть его несовершенство, его ущербность и греховность и повести за собой миллионы людей, готовых разрушить устои до основания. Конечно, как вы понимаете, Алеша, гении случаются не только в политике – наоборот, в политике их на удивление мало; но русское общество в те годы было наивно; уверившись, что стоит свергнуть монархию, и все само собой наладится, оно встретило теорию Ткачева восторженно.
Поразительная сцепленность патологии и гениальности, – продолжал Ифраимов, – требовала объяснений, данной проблемой занимались довольно долго. Что же оказалось? Любое общество жестко организовано, чтобы новое поколение воспроизвело его без искажений, существуют тысячи запретов и табу, любой человек чуть ли не с пеленок знает, что можно, а что нельзя, что плохо, а что хорошо. Норма вложена во всех нас, не забыт ни один, с рождения до смерти мы живем под цензурой, от которой невозможно скрыть ничего, никакого наимельчайшего пустяка, потому что мы сами и есть эта цензура. И мы очень бдительны, Алеша.
Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.