Страница 71 из 77
Тишина. Стиснув зубы, Илья поднял голову. Он успел увидеть, как потрескавшиеся губы Розы сомкнулись в улыбке. Наверное, он все-таки успел обнять ее, этот сукин сын… Черные глаза затянулись мутной пленкой. Больше Роза не шевелилась. Илья поднялся с колен. Неловким движением закрыл ей глаза и, стукнувшись плечом о дверной косяк, вышел вон.
Над морем стояла луна. Двор был забит людьми, но Илья не видел никого. Дойдя до середины двора, он повалился на колени, несколько раз ударил кулаками в еще теплую после дневной жары землю. Роза… Роза… В трактире, с бубном, выбивающая чечетку на залитом вином столе… Верхом на лошади, визжащая, веселая… Под палящим солнцем, на мокром, залепленном рыбьей чешуей дне шаланды – сонная, лукавая, обнаженная, мокрый медный крест между грудей, водоросли в волосах… Перед пьяной толпой, раскинувшая руки, гневная, темная, с оскаленными зубами… В таборе, у костра, юбка – парусом, бубен в поднятой руке… В полной росы утренней степи, на исходящей паром траве… Звезда над ночным полем, ветер, цикады, стук копыт… Роза… За что, господи, за что?! Илья ничком упал на землю. Никто не решился подойти к нему, и столпившиеся во дворе люди молча и испуганно слушали хриплый, протяжный его крик, больше похожий на вой.
Осеннюю степь затянул туман. Белыми пластами он стелился над лиманом, лохмотьями свешивался с каменных утесов, длинными космами путался в порыжевших зарослях ковыля и полыни. Стояло раннее утро, и в степи было тихо. Высоко в пасмурном небе парил ястреб. На большой дороге, идущей берегом моря, переминались с ноги на ногу две оседланные лошади.
Темный холмик в степи, у самой дороги, уже осел, но порасти травой не успел и чернел сквозь полынные стебли, как пятно на сером одеяле. Пора было уже и уходить, но Илья все стоял и стоял, пристально, до рези в глазах глядя на черный земляной холмик. В двух шагах от него так же неподвижно, комкая в руке шапку, стоял Митька. Смотреть на могилу было тяжело, но и уйти, казалось, невозможно: Илья знал, что никогда больше не вернется сюда.
Боли не было. Не было, и все тут, хотя Илья сам пугался этого – неужто совсем высохло сердце? Нет, конечно, не высохло, проклятое. Просто напрочь отказывалось понимать, что Чачанки больше нет. Казалось, она просто ушла куда-то. Ушла, как обещала однажды – искать лучшей доли. Ушла. И хорошо, что она не любила его. Наверняка она уже там, куда ушла, со своим Матвеем. А ему, Илье Смоляко, теперь придется искать свою долю на земле. Затянувшееся кочевье кончилось. И зря Роза говорила, что долгов у него не осталось. Один еще есть – там, в Москве. А в его роду по счетам привыкли платить.
Митька за спиной Ильи потихоньку хлюпал носом. Илья коротко вздохнул.
– Авэла, чаворо.[37] Не годится нам с тобой воду лить.
– И не думал даже, – гордо сказал Митька, вытирая нос шапкой. – Вот клянусь тебе!
Илья взглянул в его зареванное широкоскулое лицо с острым подбородком… и вдруг тяжело опустился на землю. Глаза зажмурились сами собой, и в который раз за эти дни он увидел Розу – веселую и живую, словно пронизанную насквозь утренними лучами, перебирающую загорелыми руками бьющихся на дне шаланды бычков, смеющуюся ему в лицо, сверкающую мелкими белыми зубами… Что было бы с ним сейчас, если бы не она, чертова баба? Как бы он жил эти месяцы без ее бестолковой суеты, тысячи дел, споров, скандалов, слез, смеха и ночей, после которых стыдно было открывать глаза? Да и жил бы ли вообще? Или околел бы, как собака, в вонючем кабаке на окраине города? Роза… Чачанка… Ну куда же ты ушла, за чем же тебя понесло?
– Авэла, морэ, – в свою очередь сказал Митька, глядя в серое небо и водя пальцем босой ноги по пыли. – Что ж теперь… Кони застоялись.
На большаке, возле оседланных лошадей, терпеливо ожидали двое мужчин. Еще издали Илья узнал массивную фигуру Белаша и стоящего рядом с ним низенького, кривоногого Лазаря Калимеропуло.
– Уходишь? – коротко спросил Белаш, когда Илья взялся за луку седла.
– Да. Чего теперь здесь делать?
– Куда подадитесь?
– Еще не знаю. Как придется.
– Дело ваше, – без улыбки согласился контрабандист. – Сюда не вернешься?
– Незачем.
– Ах ты, собачий сын… – Загорелое лицо Белаша потемнело еще больше. – И чего она в тебе сыскала-то?
Илья не ответил.
– Ну, прощай, что ли, брат. Мальчишку береги.
– Прощайте. Удачи вам.
Они расставались навсегда, и, может быть, для такого случая нужны были слова поважнее, но Илья не стал задумываться об этом. Просто вскочил в седло и пустил застоявшегося буланого с места галопом, догоняя уже улетевшего вперед Митьку. Навстречу ему побежала рыжая, высушенная, покрытая туманом степь.
Четвертый день Москва ждала снега. Стояли последние ноябрьские сумеречные дни, минул Матвеев день, промерзшая земля вся покрылась ледяными трещинками, солнце за весь день не выглядывало ни разу, скрываясь за низкими облаками. Изредка в морозном воздухе пролетала, вертясь, одинокая снежинка, москвичи радостно задирали головы, но первый снег, которого так ждали все, не падал и не падал. «Вот тебе и Матвей… – ворчали извозчики, сдерживая скользящих на ледяных мостовых лошадей. – Где оттепеля-то положенные? Конец света грядет, воистину…»
В церкви Успения Богородицы на Таганке почти не было людей. Заутреня давно кончилась, до вечерней службы было еще несколько часов, и храм стоял пустым, гулким, освещенным мягкими огоньками свечей, выхватывающими из полутьмы скорбные лики Богоматери и святых. Старенький поп у алтаря тихо разговаривал с почтительно склонившимися молодыми служками; несколько старушек бесшумно сновали вдоль стен, убирая от икон потухшие огарки. В левом притворе, перед иконой Богородицы, сжимая в пальцах незажженную свечу, стоял Гришка Смоляков. Уже полчаса он пробовал начать молиться, но после первых же слов «Богородице, дево, радуйся…» горло сжималось, слова знакомой с детства молитвы пропадали из памяти, а вместо лика Богородицы перед глазами вставало убитое, заплаканное лицо Иринки, с которым два часа назад она пришла в Большой дом.
Иринка пришла без мужа, без невесток, и одно это говорило, что произошло что-то из ряда вон. Так и оказалось. Испуганной Илоне и сестрам стоило большого труда успокоить разрыдавшуюся прямо на пороге Иринку и, после отпаивания водой и долгих уговоров, добиться от нее объяснений. Всхлипывая, сбиваясь и поминутно отпивая из кружки остывшего чая, Иринка рассказала о том, что ее муж, Федька, собирается на днях уезжать из Москвы. У Фетиньи Андреевны умер брат в Туле, осталась большая семья из одних женщин, не знающих, что делать с конюшней и торговлей, и, по мнению Картошихи, они, как самые близкие родственники, должны были помочь. Ехать в Тулу вызвался Федька, давно не чаявший освободиться от ярма материнской опеки. О том, чтобы оставить жену с детьми в Москве, не было и речи. Даже то, что Иринка была на восьмом месяце беременности, не останавливало Федьку.
– Он говорит – ничего, не помрешь, цыганка небось… – по бледному лицу Иринки бежали слезы. – Собирайся, говорит, тебе же лучше, хозяйкой в доме будешь… Я – плакать, а он как замахнется… Я не хочу, не хочу, мама, милая, не хочу я туда ехать! Что я там буду делать? Чужие все… От вас, от хора куда мне? Боже мой, господи, не хочу…
– Не плачь, Иришка… Не плачь, девочка, бог милостив… – шептала растерянная Илона, сжимая мокрые от слез пальцы дочери. – Не надо плакать, ты на сносях, повредить можешь, спаси бог… Отец, ну скажи ты ей!
Но Митро, неподвижно стоящий у окна, молчал. И лишь когда Иринка завыла в голос на плече перепуганной младшей сестренки, повернул к женщинам потемневшее лицо.
– Я сам к Картошихе пойду, – мрачно сказал он. – Сам попрошу оставить тебя… хотя бы пока не родишь. Да что они – ума решились? На зиму глядя невесть куда с животом мою дочь тащить? Не вой, Ирка, сделаю я что-нибудь.
37
Хватит, мальчик (цыг.).