Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 48



Сарра Бергман, очень худенькая, с небольшими серыми глазами, когда ей прожигали сигаретой колготки, переходила на идиш и советовала девке вылить (влить) бутылку водки вагинально. «Уж лучше я ее выпью, — думала она. — Закажу и выпью. А Саррочке-курице — пива, продам обои, пойду к старухе, и она вынет вымытой в лохани кочергой все, чего у меня там наебалось. А потом я завяжу, пойду на курсы шитья, заведу книгу о пище и буду мешать ее ложкой…»

Среди местных разговоров: «У меня папка моряк», «А у меня — военный» странно звучало мое хвастовство: «А мы с папкой ебемся».

Он разыскался поздно, после смерти, позвонил по пьяни, как бывало, вызвал меня через девочку (а их у него было очень много); он был веселенький, длинноволосый, широкогрудый, с намеченной уютной лысинкой. Ожидал увидеть тоненькую девочку с куклой, с мольбертом, но увидел шляпу с угасшими маргаритками и затих, протрезвел.

— Что это с тобой?

— Это от радиации.

С родным и понятным мазохизмом он выслушивал про гарнизоны, гостиницы, подъезды и перебиваниями своими сюжетно усугублял ситуацию. Мы смеялись, медленно раздвигая руками хлам кровати, он понял, что мне уже можно налить, и немало. Я смотрела навзрыд картины и трогала вещи, пропитанные его чувством. Он посомневался, нельзя ли чем-нибудь от меня заразиться, но счел это вторичным. Нежные и теплые ночи сменяли одна другую. Утром же, одинаково злые и похмельные, мы шли в разные стороны, но вскоре он огибал забор и возвращался, когда я была уже достаточно далеко, и шел тем же путем.

Потом я увидела у него своих братьев: Ваню и Вову. Мы так же сладко потрахались. Они были красивые — такие же широкогрудые, с родными кургузыми пальчиками, и матери их не смогли размыть родной романовской породы. Папа подпрыгивал в летних хлопчатобумажных трусах с выцветшими парусами, держа в одной руке бокал с водкой, а в другой — кусок сахару и говорил: «Ну, детка, кто сегодня первый — я?» Я старалась оставить ребят на потом, чтобы успеть исцеловать этот немыслимой мягкости смуглый живот и то волшебство, что покоилось за выцветшей резинкой. Но вскоре их увезли куда-то, а я продолжала ходить за бетонный забор, беременная и сентиментальная, и видела там то туманный пейзаж Кутаиси, то горы, сосредоточенно резала стеклами руки, залезала на бетонные круги, стараясь разглядеть номер проходящего поезда, стала много читать. Потом прогнала Салавата, Тимура, Дато, Савву Шапкина, защитила диссертацию, стала профессором, а папа больше не приходил, ибо понял, что сделал для меня все возможное.

— Кем была монахиня до подорожания? — часто спрашивали меня в Институте мировой литературы.

— Проституткой, — скромно отвечала я.

— Но почему же?

Это великая сила искусства — видеть и знать, как душный пар размывает силуэты и углубляет ранние тени, как пылятся по обочинам розы, продаваемые в бутылках «Алозанской долины» — старых и широких, оплетенных пластмассовой вязью бутылях, как густеет вечер и пенится молодость, и вместе с серпантином — каплями виноградного сока в пыли — уходит жизнь.

странники

Я убежал из дома, когда мне было 12 лет. Дедушка (А.) убежал, когда ему было 48 лет. Не совсем из дома, но тоже убежал. Наше суровое братство подкреплялось ночными ласками. Вечером он сулил мне шоколадку и кожаную куртку, а утром слал на хуй и велел что-нибудь на завтрак доставать. Вообще-то он был полковник КГБ, деталей не знаю.

— Хорошо без баб, — говорил он, глубоко затягиваясь, когда я вываливал на стол ворованное: лук, хлеб, селедку, чеснок, иногда — сыру.

Первым делом, конечно, по косячку. Потом, чтобы найти повод для пиздиловки, он заводил далекий разговор о море. Мы видели дым в снегу и сухие подвижные травы недостроенного здания. Пока я наворачивал на себя все свое тряпье, пока возился с ботинками и чесал голову, он неприязненно оглядывал меня: — Худой ты какой-то… в шрамах весь… немытый… даже ебать противно…

— А ты не еби.

Вот тут-то и начиналось. Если бы не колеса, я давно сошел с ума. Мне две чужие шлюшечки из жалости подарили презерватив и набор свечей для торта.

У народного пирса нас встретили псы. Во сне было такое отчетливое видение: мы хорошенько разделали псовишну и на земле, под лестницей (в том самом здании), жарили ее в сковороде. Кругом белая трава. И вдруг видим: мясо жарится на земле отдельно, а сковородка шипит пустая. Дедушка дергал шеей.

Вечером в кабаке он каялся перед публикой:

— Ни перед кем я не чувствую такой вины, как перед тобой. Посмотрите на него; вы не знаете, что это за человек. Это ангел, пастушенок.



Он солировал смачно, вдохновенно, подпускал слезы, подергивал шейными жилами, временами вообще терял голос и снова хрипел о Христе и каре.

Я пил пиво, размазывал слезы и все прощал. Я не хотел помнить про утро, когда ударом ремня он меня разбудит и погонит за похмелкой.

Как-то на переезде он сел на рельсы и сказал, что дальше никуда не пойдет, чтобы искупить передо мною свои грехи. Я крутился вокруг его стокилограммовой туши. Бесполезно. Желтые ласковые глаза уже ширились и притягивали. Я не смог его сдвинуть и откатился в кусты…

Летом ночи пахнут церковью. Холодно. У меня из башмака пошла кровь. По другую сторону рельсов сидел старик в остроконечной полуфрицевской шапке. Он драл пучками охровую траву путей и ел ее.

— Дедушка, что же ты молчишь, разве тебя не убило поездом?

— А? Меня-то? Нет. Я думал, это тебя убило, а ко мне новый пацан прибился и вот мы идем.

Они старались быстрее идти в сторону домов через белое, искристое, бесконечное поле замерзшей реки, но ветер мешал им в слезы.

КАК Я ПРОВЕЛ ЛЕТО

диктант № 1

Гужевой старичонка проснулся с ножовкой в ужовнике; сделал зачес, суп желудевый, пшенник, борщек. Он был смешон, лущеный ухажер. Растушеванная хрычовка забралась в чащобу — отстегнуть индюшонку деньжонок — так, мелочовку. Это был Лихачев.

Камышовый ерш работал монтажером, уж моржовый — кому он нужон — хрящевой?! В деревне Сычовке продавали пиджаки: чесучовый, меланжевый, грушевый и бутерброды с грошовой мороженой алычой. Уличенный старичонка смущенно выкарчевывал и без того смещенные освещенные моржовники. Это был прожженый уркаган Межов. При Хрущеве увел сгущенку с копченым хрящем, грушовку, сережек, черешен — грешен. Страшен. Нужен. Должен.

Вынул из ножен моржового ужа и сказал:

— Горячо говоришь, но общо, Цирцея ты аукционная, бацилла цимлянская. Взял вожжи и похрычовил корчевать желуди. В ушанке Межова лежала тушенка.

диктант № 2

Купили квелого, колченогого коня. Конский круп казался кукишем, конь кряхтел, кашлял, клацал клыками, крестился копытом, кошмарно картавил, косил, крича крапчатому кошачьему клану: Крохоборы? Карликовые кролики! Кровопийцы! Кто крал каракуль?!

Керамический кот когтил кривой клен. Казалось, конструктивный красноватый конвоир корень красноармейской кокардой конусообразной конструкции. Круша королевский конвой, красавец-кот корректировал карандашом карту Копенгагена, критиковал картины Кустодиева, Крамского, Карамзина, Кафку, курил «Казбек», кишащий кромешной копотью.

Кто-то каркнул: «Ку-ку?». Крушина кренилась к кусту красной клубники. Курились костры. Кровожадный кот клевал канарейку, как канарейка когда-то клевала крупу. Когда котяра колотил клещами канареечную кость, конь кемарил, кривя колени. Казалось, конская каста канула камнем. Кругом кричали: «Карету! Красный Крест! Колоритному королю котов — каюк!» Кардиолог Кривошеев констатировал: «Коту крышка. Кататонический криз. Каталепсия. Кретинизм. Крупозный, коронарный климакс. Клёво кирял котяра, картинно. Кардиограмма кривая, конечности конусом. Карусель какая-то».

Клокотали кизиловые кузнечики, красуясь канифольным крылом. Коновалы кушали камерную кантату киргизского композитора Карабаса Киреева. Кирпичная кровля коровьей кибитки кренилась кургузым краем к кривому карнизу калифорнийской кирхи «Коктебель». Кот катапультировался. Коня кремировали. Конец.