Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 23



Алина Чинючина

Жили-были люди

Редактор Мария Филенко

Огромную благодарность автор выражает Анне Узденской – за критические замечания, ценные советы, редакторскую правку и моральную поддержку при подготовке сборника

Неловкое время

Светлане и Марии

В эту зиму на город упали небывалый мороз и ветер. Старики говорили, что такого холода не было больше ста лет – со времен Французской войны. Маленький город обезлюдел, пурга со свистом хозяйничала на улицах, и в утреннем морозном тумане нехотя зажигались в домах огоньки.

Наш монастырь стоял далеко, на окраине города, но тяжелые, страшные слухи докатывались и сюда. По утрам сестры в холодной трапезной шептались едва слышно, пока появление настоятельницы, матери Марфы, не обрывало эти зловещие шепотки. А городской сумасшедший Сенечка усаживался под воротами и зловеще выл о конце света.

Но к Сенечке мало кто прислушивался. Годы и события уже сбились с привычного шага и неслись, как обезумевшие лошади. Чем мерить нынче жизнь – годами? Месяцами? Слухами?

А я ничего не замечала. Время то летело со свистом, то застывало, заледенев. Или это застыл внутри холодный ком – мое отчаяние и горе? Не было у меня больше души. И меня не было. Ася, Александра Вересова, восемнадцати лет от роду, дочь барона Андрея Ивановича Вересова, миловидная хохотушка, не имела ничего общего с молчаливой, худой, как ветла, девушкой с запавшими глазами, которая по утрам смотрела на меня из зеркала. Черный монашеский платок, намотанный кое-как, старил, но теперь это стало неважно. Кто из знакомых мог найти и увидеть меня здесь?

В кошмарной неразберихе, творившейся в этот год в стране, Александра Вересова вполне могла считаться погибшей…

Несколько месяцев прошло с той сентябрьской ночи, когда в нашу петербургскую квартиру постучался мрачный, заросший щетиной человек в мундире без погон. Белое, ничего не выражающее лицо его ничем не напоминало Кирилла Евгеньевича Ленского, друга и сослуживца моего отца. Уже больше полугода от папы, полковника царской армии, не было вестей, и появление Кирилла Евгеньевича нас с мамой сначала больше обрадовало, чем напугало.

Торопливо глотая холодную вареную картошку, Ленский передал нам измятое, измазанное чем-то бурым письмо от отца. Отец просил нас с мамой поскорее уходить из Петербурга и пробираться к тетке за Волгу. Мы и сами понимали: лучше затеряться, пересидеть в глуши и вернуться домой, когда все успокоится. И все же медлили. Тысяча девятьсот восемнадцатый год страшен был и лих, но уходить из родного города, бросив все, не имея известий о муже, мама моя не решалась.

А я не хотела уходить еще и потому что беспокоилась о Даше. Даша Вольская, кузина, самый дорогой мне после мамы и отца человек, пропала без вести почти год назад. В августе семнадцатого года она уехала погостить к тетке Елене Петровне Вересовой, в Екатеринбург. Моя мама очень не хотела отпускать ее, но тетка давно горячо звала нас обеих, да и кто мог предполагать, что будет впереди? Мы собирались ехать вдвоем, но за три дня до поездки я слегла с бронхитом, и Дашу сопровождала лишь няня, немолодая, но решительная сибирячка Глафира, которой сам черт был не брат, вздумай он обидеть ее любимых девочек – нас с сестрой. Право, она одна стоила двух вооруженных мужчин.

Мы с Дашей выросли вместе, потому что разница в возрасте у нас всего лишь в полгода, да и интересы всегда были схожи. Мать Даши, родная сестра мамы, умерла восемь лет назад, отец ее служил в одной части с моим, и кузина чаще жила у нас, чем в московском своем доме. Мама моя, Елизавета Григорьевна, не делала различий меж нами, и я искренне считала Дашеньку своей родной сестрой.

С февраля нынешнего года мы не получили от Даши ни единого письма.

Каждый вечер мы с мамой спорили за тщательно зашторенными окнами, спорили горячо и зло. Мама говорила, что нужно уходить, я уговаривала ее остаться. И при большевиках люди живут, говорила я, приводя в пример соседей, маминых подруг (которые, кстати, тоже наполовину разъехались) и семьи моих подруг по Смольному. Хуже было другое – голод. Оставаться в голодном, наводненном войсками Петербурге было страшно. Уходить в неизвестность – еще страшнее.



Я никогда особенно не интересовалась политикой, предпочитая всем нынешним невзгодам проблемы прошлых веков. В книгах, а не в жизни искала я утешение и развлечение, глотая взахлеб исторические романы. Да только оказалось внезапно, что история вошла в наш дом, не задумываясь, хотим ли мы этого.

Ленский отказался сообщить нам, где теперь находится отец. Одно сказал: жив и здоров, на свободе. Умолял нас не мешкать, попросил чистого полотна на портянки, а потом исчез, оставив в нашей маленькой квартире тревогу и отчаяние.

Следующим утром мы с мамой были уже на вокзале.

Наших скромных сбережений едва хватило на поезд до города за Волгой, где жила мамина сестра. Мы не очень боялись дороги, надеясь самое позднее через неделю добраться до места, поэтому взяли с собой лишь еды да немного теплых вещей. Но вышло совсем не так, как загадывали. Через сто верст от столицы поезд «реквизировали» – о, какое страшное слово! – красные войска. Быстро и решительно они высадили из вагона всех пассажиров, среди которых было несколько беременных женщин и множество детей.

Мы остались одни.

Не стану описывать всех тягот нашего пути. К середине ноября мы добрались до С* и, несомненно, продолжили бы путь, если бы не упали холода. Мама сильно ослабела в дороге и, проведя ночь под дождем, простудилась и слегла. По счастью, нас приютил женский монастырь.

Дни и ночи молилась я в монастырской часовне, а потом сидела у постели мамы. Она не узнавала меня, шептала что-то невнятное, звала отца, читала какие-то стихи… Я поняла потом, что мама чувствовала себя девушкой, вспоминала первые свидания с отцом… что ж, надеюсь, ей стало от этого хоть чуточку легче. Монахини несколько раз прогоняли меня, боясь, что я от усталости и недосыпа слягу тоже, но я упрямо возвращалась, поспав несколько часов и жуя на ходу кусок хлеба.

В середине декабря мать скончалась. Ее похоронили на монастырском кладбище, начертав на скромном деревянном кресте лишь имя и даты. Нынче некогда почитать мертвых. Нынче некогда замечать живых.

После смерти мамы я все же заболела. Ночь простояла на коленях в холодной церкви – и, наверное, простудилась. Следующий месяц помню плохо: что-то бредово-горячечное, боль в груди и неизбывное горе… Но сквозь пустоту и отчаяние что-то все-таки светило. Была ли это Даша, ниточка надежды на встречу с ней? Или мама удерживала от последнего шага, чтобы разжать пальцы, сведенные судорогой на карнизе жизни, и перестать быть? Бог весть.

А потом нужно было жить дальше. Сестры сказали: оставайся, да мне и идти-то было теперь некуда.

Я хотела принять постриг. Просила, умоляла. Но настоятельница монастыря, мать Марфа, сказала мне строго и ласково:

 – Не глупи, девочка. Это боль в тебе говорит сейчас и отчаяние. Господь сам подаст знак, если будет надобно. Живи при монастыре белицей, выполняй послушание, а там сама посмотришь. Если останется твердым твое решение – значит, так тому и быть.

И я сказала себе: до следующей беды. Впрочем, казалось мне, что больше бед уже и придумать нельзя, куда же больше-то на одного человека.

Нужно было жить, а сил на это не было. Как заведенная, выполняла я всю работу, что поручали мне, что-то даже говорила, кому-то даже улыбалась. Внутри было пусто и глухо. Чернота затопила душу.

Как-то морозным днем, уже февральским, когда солнце било с крыш в предчувствии близкой весны, мать Марфа призвала меня в свою келью. Навстречу мне, входящей, поднялся со стула молодой человек лет двадцати пяти, невысокий, одетый в памятную и ненавистную мне одежду – черную кожанку, красную рубашку, высокие сапоги. Поклонился весьма уважительно, но руки не поцеловал – пожал, как мужчине. Мать Марфа, поджав губы, проговорила: