Страница 2 из 22
Учитель бывал строг и язвителен. Ученик – легкомысленно-внимателен и артистически-трудолюбив. Парадоксальное это сочетание – раритет. Воспетая несколькими поколениями критиков бунинская зоркость не изменила ему и на сей раз.Переклички с учителем обнаруживаются в стихах Катаева и тридцать лет спустя:
Идут верблюды. Пыль. Сиянье
Мельканье черных ног и шей.
И гордо просит подаянья,
Старик, медлительный, как шейх.
Или так:
И стоит над сугробом
Под окном тишина.
Если так же за гробом,
Мне и смерть не страшна.
Об остальном можно прочитать в «Траве забвения»…
Они были веселы и беззаботны, эти молодые одесские поэты десятых годов: Багрицкий, Олеша, Катаев, Фиолетов, Александров. Воображение фонтанировало – необыкновенными видениями, своенравными образами, шампанскими шутками. И не было в нем ни времени, ни места – представить, как по-разному сложатся судьбы. Что Фиолетов погибнет в восемнадцатом, Александров (Эзра Зусман) в двадцать втором уедет в Палестину, где полвека будет писать на иврите, Багрицкий, не дожив до сорока, задохнется астмой, Олеша, «проснувшись знаменитым» после «Зависти», замолчит на десятилетия, Катаев переживет всех, обо всех напишет, огранив свой «Алмазный венец»…
«Кому из нас под старость день лицея…»
Они были неутомимо, азартно молоды. Но к стихам относились всерьез. Понимали, что надо уметь это делать. И не давали друг другу спуску – за сбой ритма, небрежность созвучия, невнятность образа. Самый строгий из них судия, Олеша, говорил, что «стихи должны светиться». Значит, мастерство поэта должно быть невидимо читателю – не оставлять в написанном «следа работы».Вот как здесь, в описании выходящей в море яхты:
Захватывает дух от крена,
Шумит от ветра в голове,
И за кормою льется пена
По маслянистой синеве.
Надо пристально вглядеться, чтобы понять – откуда возникает этот солнечный блик в последней строке. И только тогда заметишь зеркальное отражение звука, ударного в безударном: «масля нис той син еве», – попробуй сделать такое нарочно, бросится в глаза, нарушит общее впечатление от стихов, на то мастерство, чтобы так сказалось, естественно, само собой… И надо очень хорошо знать историю русской поэзии, чтобы написать сонет «Эвакуация»:
…Как в страшный день последнего суда,
Смешалось все: товар непогруженный,
Французский плащ, полковничьи погоны,
Британский френч – все бросилось сюда.
А между тем уж пулемет устало
Из чердаков рабочего квартала
Стучит, стучит, неотвратим и груб.
Трехцветный флаг толпою сбит с вокзала
И брошен в снег, где остывает труп
Расстрелянного ночью генерала.
Сонет, возникший в Италии тринадцатого века и утвердившийся в поэзии Возрождения как самая гармонически ясная форма любовной или философской лирики, до России добрался полтысячелетия спустя – и привился тут весьма причудливо. Достаточно сказать, что среди первых русских сонетов – написанные Сумароковым сонет про… аборт и «Сонет, нарочно сочиненный дурным складом», и то и другое – совершенно невозможное ни в Италии, ни во Франции, ни в Англии восемнадцатого века. Сознательное нарушение лада стало художественным открытием: прозрачная стройность формы резко подчеркивала «нехудожественность» содержимого. И впоследствии среди русских сонетов, уже вполне «по-европейски» традиционных, появились иронические, публицистические, даже сатирические…
У Катаева фантастическая, буднично-жуткая реальность явлена в форме, привычно связанной в читательском сознании с любовной, философской, пейзажной поэзией, «антиэстетичность» времени и событий подчеркнуто «эстетична»: в контрасте хаотической, режущей слух, словно железо по стеклу, действительности – и безупречно гармонического, художественного ее воплощения.В то же самое время свои «Сонеты гражданской войны» сочиняет Георгий Шенгели:
На фронте бред. В бригадах по сто сабель.
Мороз. Патронов мало. Фуража
И хлеба нет. Противник жмет. Дрожа,
О пополнениях взывает кабель.
Здесь тоже бред. О смертных рангах табель:
Сыпняк, брюшняк, возвратный. Смрад и ржа.
Шалеют доктора и сторожа.
И мертвецы за штабелями штабель…
Сходство очевидно. Ни одной «поэтической» метафоры. Словно бы телеграфная сводка сама собою уложилась в сонетные катрены. «Эпический» смысл и «лирическое» претворение. Потому что не до эпоса…
Знали они именно эти стихи друг друга, нет ли – неизвестно. Да и неважно. Они жили в одно время, видели одно и то же.
И были хорошо знакомы.
Бунин редактировал выходившую в Одессе при белых газету. Шенгели ведал в ней отделом критики. И отбирал стихи – для публикации. Молодые поэты клубились вокруг него. Он был старше них всего на три-четыре, от силы на пять лет, но считался «мэтром». Издал полдюжины книжек. Еще в девятьсот тринадцатом познакомился с футуристами. В девятьсот шестнадцатом совершил турне с Северяниным по десятку городов.
В архиве Паустовского сохранился сочиненный им совместно с Бабелем шуточный «манифест» литературного объединения «Под яблоней», куда входили Багрицкий, Катаев, Олеша и прочие молодые поэты. Отдельным пунктом там значится: «Не говорить о Шенгели». Стало быть, говорили. Часто. Постоянно.
Сорок лет спустя, уже после смерти Шенгели, Олеша писал о нем: «…Он навсегда остался в моей памяти как железный мастер, как рыцарь поэзии, как красивый и благородный человек – как человек, одержимый служением слову, образу, воображению»…
Научить мастерству нельзя. Но можно научиться. И у него учились. Катаев – тоже.Что не мешало, впрочем, едко скаламбурить по поводу вышедшей в двадцать первом книги Шенгели «Изразец»:
Я глупостей не чтец,
Тем паче – «Изразцовых»…
Двустишие, кстати, сохранилось только в архиве Шенгели. Впоследствии Катаев отзывался о Шенгели неизменно уважительно.
Он много печатался. В одесских газетах десятых-двадцатых годов – десятки его стихотворений. Младший современник, Марк Тарловский, так вспоминал-описывал его, поглядывая на фотографию «великолепной пятерки» поэтов: Багрицкий, Славин, Катаев, Ильф, Александров:
Сидевший третьим с каждой стороны,
И, следовательно, посередине,
Носил артиллерийские штаны,
Но без сапог – их не было в помине…
Наружностью он был японский кот,
А духом беспокойней Фудзиямы.
Его слова звучали, как фагот,
Слепя богатством деревянной гаммы…
Потом, после тюрьмы, была работа в ЮгРосте, где «литературный» отдел возглавлял Бабель. И в «устной газете» которой – по клубам, заводам и фабрикам – блистали Багрицкий, Олеша и Катаев, читавшие стихи и фельетоны, запросто сочинявшие остроумные экспромты на заданные из зала «актуальные» темы. Было несколько месяцев жизни в Харькове, куда в начале НЭПа, в двадцать первом, три друга-поэта, Олеша, Катаев и Александров, отправились в надежде зажить, наконец, «литературным трудом». И зажили – в гостиничном номере с одной кроватью на троих и множеством мышей. Но исхитрились все же выпустить тонкую книжицу стихов, одну на троих, «Соливинская осада», не сохранившуюся даже у авторов, а нынешние коллекционеры-библиофилы могут о ней лишь мечтать. О единственной книге стихов Катаева, как, впрочем, и его соавторов…
Но были уже написаны и первые рассказы. Десяток.
Он с юности бродил около прозы. Нащупывал ее ритм и звук. Сочинил «Стихотворение в прозе», а потом и стишок с подзаголовком «Vers libre». Первая вещь – вытянутые в строку нерифмованные хореи, вторая – заключенные в четкие концевые созвучия анапесты, со сбоями, отклонениями от регулярного ритма внутри некоторых строк. И то и другое к верлибру отношения не имеет. Но помогает обозначить – для себя – границу стиха и прозы.
О прозе поэта написано немало. Но странным образом почти ускользнуло от исследователей такое явление, как проза начинавшего поэтом. Не тех, кто в отрочестве-юности более или менее успешно рифмовали, наивно полагая, что пишут стихи. И не поэтов, так сказать, по преимуществу, которые время от времени сочиняли рассказы, повести, даже романы.