Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 57

С большинством и, быть может, даже со всем этим я могу согласиться, особенно в части несправедливости либеральных историков, не говоря уже о коммунистах, к личности Николая I. Такое мнение интересно само по себе, как современный русский взгляд на путешествие и книгу Кюстина. Но я остановился на нем, главным образом, в качестве свидетельства того, что даже более чем через сто лет не спадает накал страстей вокруг «России в 1839 году», которая и до сих пор остается не менее актуальной. А раз так, никто из пишущих сейчас об этой книге не может и не должен обходить молчанием ее непреходящее значение.

Несомненно, труд Кюстина отражал, и отнюдь не в лучшем отношении, те влияния, под действием которых автор находился до, во время и после своей поездки. Трагедия польского восстания 1830— 1831 гг. так или иначе затронула почти всех, с кем ему приходилось встречаться. Ортодоксально-католическая среда, где он вращался в Париже, испытывала сильнейшее воздействие со стороны выдающихся и красноречивых деятелей новой польской эмиграции. Эти люди хотя и могли говорить со знанием дела о России, но не в их интересах было представлять объективную картину. С другой стороны, в России Кюстину приходилось встречаться с защитной мнительностью прежних, уже поблекших русских либералов, переживших декабрь 1825 г., чья вера в свое отечество подверглась испытанию польским восстанием. Такое состояние духа, замешанное на утрированном чувстве превосходства и самодостаточности по отношению к европейцам, не позволяло этим людям свободно и беспристрастно обсуждать русские проблемы. Особенно несносной для Кюстина была столь свойственная им смесь скрытности и выспренных претензий. И, наконец, еще и то несчастное обстоятельство, что его сомнительная репутация уже дошла в Россию, где дворянство с куда меньшей, чем в Париже терпимостью относилось к подобным человеческим слабостям, и он не мог не замечать те взгляды и перешептывания, которыми обменивались за его спиной. Все это искажало его восприятие страны, затушевывая хорошие стороны и выпячивая, даже к его удовольствию, отрицательные.

Поэтому следует начать с признания справедливости многого из сказанного неблагожелательными критиками (особенно русскими) о недостатках книги Кюстина. В фактическом отношении она оказалась ужасающе, даже позорно недостоверной. С полной беззаботностью, ничуть не утруждая себя хоть сколько-нибудь серьезной проверкой, он адресовал читателю все дошедшие до него толки, пересуды и сплетни. Думаю, Кюстин хотел лишь оживить свой рассказ и дать примеры того, что приходится слышать европейцу, приехавшему в Россию, но отнюдь не ставил это в качестве обоснования более серьезных рассуждений. Но, не сделав необходимых пояснений касательно сотен подобных плохо проверяемых и зачастую с легкостью опровергаемых мест, он повредил своей книге и сыграл на руку недобросовестным критикам.

Но и этим не исчерпываются недостатки его книги, если рассматривать ее как комментарий к царствованию Николая I. Те отрывочные впечатления, которые Кюстин мог вынести за время своего короткого путешествия, были, конечно, совершенно недостаточны для вполне объективного мнения о качествах русского народа и общества. Ошибки и слабые места книги отчасти объясняются его предрассудками там, где он плохо видел и неверно истолковывал; но значительно чаще они происходили от умолчаний, когда его взгляд переставал вообще что-либо замечать. Ведь он наблюдал только официальную и светскую оболочку русского общества. Это была «одна Россия». Но существовала и другая, более того — еще несколько других, которые он так и не заметил.

Возьмем, например, его взгляд на русскую лите- ратуру. Конечно, он увидел кое-что из остатков ожесточившейся интеллигенции александровского царствования (да и то слишком недооценил их), но совершенно незамеченной осталась новая плеяда литераторов, которые уже выходили тогда на первый план. Было бы чрезмерно требовать, чтобы он знал о существовании в Инженерном училище в Петербурге некоего Федора Михайловича Достоевского как раз в то время, когда Кюстин был в русской столице; что младший кузен того самого Александра Ивановича Тургенева, давшего ему рекомендательное письмо, уже созревал в одного из великих писателей XIX в.; или что в двухстах милях к югу от Москвы в одном из поместий подрастал ясноглазый живой мальчик Лев, которому суждено было стать одним из самых великих, если не величайшим, романистом всех времен. Кюстин, конечно, не мог знать об этом в фактическом смысле, но если бы он лучше понимал Россию, то, возможно, почувствовал бы их появление в недалеком будущем.

Он прекрасно понял в России лицемерие и претенциозность бюрократии и высшего общества, особенно в их отношениях с Западом, отсталость народа, слишком поздно познавшего плоды европейской цивилизации, однако от него совершенно ускользнула острота постижения всего этого, присущая многим более неприметным, но и более восприимчивым русским умам. Он не понял ни противостояния в России тем тенденциям и явлениям, которые вызывали у него такую неприязнь, ни тем более судьбоносную по своим трагическим последствиям борьбу между двумя Россиями: Россией властной и циничной и Россией духа и веры.





Именно это, а не порицание грехов официальной Империи вызывало негодование многих русских, обвинявших его в непонимании их душевных страданий. Вяземский в одной неопубликованной статье прекрасно выразил эти чувства:

«Я совсем не говорю, что у нас все прекрасно; /.../. Мы знаем наши грехи лучше наших критиков и обвинителей; нам известны все свои недостатки, как дочерней нации великого европейского сообще ства. Мы понимаем, что нам еще предстоит боль шая работа над собой, а тем более для того, чтобы исполнились наши надежды и не пропали даром наши усилия. Мы не намерены предлагать себя на место главы цивилизации и тем более не претендуем на роль учителей других народов. Но и у нас есть свое место под солнцем и не г-ну Кюс- тину лишать нас его» 6 .

И если поставить вопрос в такой форме, как он ставился многими современными Кюстину критиками: можно ли получить из его книги достоверную картину русского общества и узнать сильные и слабые стороны русского народа, то ответ на него будет отрицательным. Согласимся с критиками. Книга Кюстина далеко не из лучших о России Николая I. В ней рассмотрены и с безжалостной резкостью показаны некоторые претензии и фальшивые ужимки правительства и высшей бюрократии. Но, если, подобно образованным викторианцам7, вы захотите получить нечто вроде компендиума достоверной фактической информации, или, более того, анализ интеллектуальных или духовных качеств русского народа, вас, несомненно, ждет разочарование.

Возможно, именно такими были те упреки, которые адресовали книге Кюстина многие современники. Но у их потомков 1960-х и 1970-х годов возникли и другие недоумения. Даже если допустить, что книга оказалась далеко не лучшим произведением о России 1839 г., перед нами возникает необъяснимый феномен того, что она оказалась прекрасной, а, может быть, и лучшей книгой, показывающей Россию Иосифа Сталина, и далеко не худшей о России Брежнева и Косыгина.

Нужно ли доказывать этот факт? Он был признан практически всеми, кто знал сталинскую Россию и читал хотя бы сокращенный вариант «России в 1839 году». В ней, словно бы написанной лишь вчера (но лучшим и более выразительным языком, чем у большинства из нас) показаны все столь знакомые черты сталинизма: абсолютная власть одного человека не только над делами, но и над мыслями людей; непрочность и эфемерность всех чинов и положений — мгновенное падение с высот власти в опалу и небытие; позорное единение раболепия снизу и жестокости сверху; абсолютное закрепощение и беспомощность народных масс; невротическое преследование невинных людей за те преступления, которые они не совершали, но якобы могли совершить3; шизофрения в отношениях с Западом; патологический страх перед иностранными наблюдателями; шпиономания; всеохватывающая секретность; систематические мистификации; всеобщее молчание запуганных людей; главенство показного над реальным; культ лжи как политического оружия и, наконец, переписывание истории. То, что лишь неясно представлялось сознанию Кюстина в виде обрывков страшного сна, все это воплотилось в феномене сталинизма, как очевидная и полнокровная реальность, уже не полуприкрытая и не заставлявшая краснеть ее создателей, но бесстыдно утверждаемая при свете дня в качестве политической доктрины, как неотъемлемое орудие для того, чтобы вести русский или любой другой народ по широкому пути утопического социализма. И все это сочетается с полурелигиозным мессианизмом, с претензиями на универсальность официальной русской веры и подавлением соседних народов — поляков в 1831 г. и чехов в 1968-м, конечно же, ради внутренней безопасности российского государства.