Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 139 из 168

31 Декабря. Леве: позвонить в Кубу (ночлег). Купить чаю (на Сухаревке). Кило кофею в зернах.

Леве о машинке: не пропала бы.

При пересмотре фотографий.

Как-то ничего не остается связанным с недавним прошлым, как будто время так, само <по> себе проходит, и к нему жизнь не пристает; что же это, жизнь моя холоднеет и не вяжется со временем? или нет, я такой же, а время стало холодным?

Мертвые лучше бы умирали совсем, а не ходили по улицам. Мертвые, если их схоронить, как бы вновь оживают в наших сердцах и участвуют во многих наших делах даже, а не то, что в мечтах. Но если они, будучи мертвыми, распределяются среди живых, то очень восстанавливают именно видом своим против себя… Или это потому, что сам за себя боишься!

Ясней и ясней становится, что тема времени есть «сын на отца».

Мы жили долго сознанием, что Отец послал Сына для спасения нас на смерть и что ужас распятия есть «воля Господня». Но вот теперь, если сын распинает отца (в этом есть ens realissimus[17] времени), то чья же тут воля? Религия это или расправа?

Комментарии

Миф о Пришвине — «певце природы», который сложился в советские годы, включает в себя и расхожее мнение многих писателей, критиков и части читающей публики, что Пришвин писатель детский, ясный и простой. Безусловно, «детское и простое» у Пришвина есть, но оно является одновременно и очень сложным: в любом тексте Пришвина всегда есть глубина и незавершенность, в нем угадываются иные смыслы. На самом деле, Пришвин — «трудный» писатель, и читать его нелегко. Его текст представляет собой сплетение идей и зрительных образов, культурных реминисценций и исторических событий, в нем присутствует как собственный опыт, что для писателя всегда очень важно, так и культурная традиция, что для него не менее важно («Иные глупцы говорят, будто пишу от своего имени, оттого что ношусь со своим «я», и что нужно писать не «субъективно», а «объективно». Вот именно затем и пишу от своего «я», из-за правды»). Кроме реалий, Пришвину нужно всегда ухватиться за культурную традицию, что только и дает возможность понять смысл происходящего и не только сложить новую, небывалую картину мира, но и осознать ее, культурно обжить, художественно осмыслить — по Пришвину, «поэтически описать» («какое же счастье написать такой рассказ, чтобы в нем созвучно дрожали общие струны души следопыта-охотника и человека, искушенного довольно близким соприкосновением с мировой культурой»).

В дневнике бесконечное разнообразие мира собирается в единую картину бытия — где бы Пришвин ни оказался, что бы он ни увидел, какой бы страшной ни оказалась эта картина, — он ее воссоздает. Как и в прежние годы, он пытается преодолеть фундаментальное разделение мира на идеальное и материальное, причем теперь в самом что ни на есть прикладном смысле этого разделения, очевидном и характерном для современной истории: в реальной жизни столкнулись победившая утопия и побежденная органическая жизнь («Жизнь разбивается на две — досуже-поэтическую и буднично-деловую, потому что мы разделяемся в себе надвое… деловой взгляд на вещи должен скрывать в себе поэзию, а поэтическое воззрение… быть деловым», «жизнь разбивается на две, потому что мы распадаемся в себе на великих людей, двигающих историю, и на "быдло" наше, дремлющее в своем болоте»).

Существенно, что он не повторяет традиционного в русской культуре вопроса «кто виноват?», но отвечает на него: «мы».





Так изо дня в день создается дневник писателя, придающий ежедневному и преходящему статус вечности — по определению современных культурологов, текстуальный аналог истории. Но Пришвин не просто свидетельствует и ведет летопись жизни России. Тем и интересен дневник писателя, что ему удается не только отрефлексировать происходящее, не только сохранить исчезнувшие из новой жизни по идеологическим соображениям имена и связанные с ними идеи и смыслы; ему удается ввести их в контекст изменившейся жизни, вступить с ними в диалог — развить, оспорить, согласиться или подвергнуть сомнению, связать с парадоксами нового времени, увидеть просчеты, ошибки-пророчества — и создать современный текст, открытый для новых дискурсов.

В конце 1931 года «певец природы» Михаил Михайлович Пришвин записывает в дневнике: «Всмотреться в формы отдельного дерева в лесу, это будет картина самого невозможного приспособления в поисках света: какие чудовищные искривления в борьбе за жизнь; и вот теперь надо себе представить, что человек тоже в борьбе за жизнь весь распластался по такому дереву и до того слился с ним, что стал незаметен; человек распластался по дереву… Вы пришли куда-нибудь в гости, стали о чем-нибудь открыто говорить, подошли к каким-нибудь ныне спорным местам и вдруг чувствуете, что вас будто кто-то останавливает, шепчет, одергивает… Вы оглянулись, а людей-то нет, вокруг все деревья, и с деревьев ушки на макушке — подняли головы, притаившиеся распластанные по древу люди… Мороз по коже… собачонка вышла из-под стола, и тут происшествие: зверь? как это здесь в собрании зверь — что это? И тут же ответ сверхразумного существа: "Успокойся, это просто домашняя собака, и леса, конечно, нет, это люди сидят за чаем"».

И что это за «лес», и что за «деревья», и что за «собачонка» — не пудель ли тот самый, известный — фаустовский?..

И еще одна запись, сделанная в том же 1931 году: «Возвращаясь по городу, я вдруг поймал у себя то чувство безысходной тоски, которая мучит меня последнее время и, почуяв ее, сразу же стал внимательно рассматривать предмет, возбудивший ее. Это был маленький, вросший в землю дом, и можно было понять, что тоска моя произошла частью от цвета домика, темно-красный цвет, местами повытертый до серого из-под него, а частью от чего-то, что в этом домике все было кривое, подоконники, крыша и даже сосульки на крыше были все кривые».

И что это за дом, как будто возникший в кривом зеркале, отразившем суть целого мира, в котором все вросло в землю, сдвинулось, потеряло цвет, окривело и вызывает «безысходную тоску»?..

Пришвин пытается дышать, когда дышать, кажется, нечем. Он пытается писать честно, соответственно себе, когда это кажется невозможным… И только присущая жанру дневника абсолютная свобода, дает возможность писателю говорить на любые темы. Он продолжает вести традиционный — «не советский» — образ жизни: охота, которая по-прежнему для него способ сохранения собственной идентичности, внутренней свободы; работа над дневником, о котором по-прежнему никто не знает; нестоличная жизнь, что определяется, в частности, отсутствием жилья в Москве. В его жизни доминируют известные «мещанские» ценности: бытовые заботы человека, живущего с семьей в собственном доме с необходимостью думать о заработке (Пришвины, к примеру, держат корову, и жена писателя продает соседям молоко); о том, как вписаться в новую жизнь со своим делом. Пришвин — человек народной жизни и судьбы, и, хотя его печатают, он не принадлежит к писательской элите, ни к той (официальной) части, которая преуспевает, ни к той, которая преследуется… В дневнике очевиден существенный пласт — как если бы его вел простой человек, современник, не писатель, а обыватель, с которым Пришвин себя легко идентифицирует («чувствую себя в СССР как Робинзон… очень много людей в СССР живут Робинзонами… среди людоедов»).

Мироощущение Пришвина включает мощную жизненную составляющую. Ему удалось сохранить натуру несмотря на увлечение революцией в юности, европейское образование, петербургскую школу религиозно-философского общества и писательскую практику. Ему удалось сохранить мягкий провинциальный елецкий говор и язык — живую речь сказывающего, а не декларирующего человека. В его жизненной и литературной практике актуализируются глубинные пласты коллективного народного сознания, в его личности органично, а не отвлеченно-теоретически осуществляется сплав натуры и культуры — он писатель интеллектуальный и рефлексирующий, с мощным архетипическим комплексом. Пришвина отличает особая впечатлительность человека, сумевшего сохранить органическую связь с миром: мир для него не только предмет художественного исследования, но и потрясающее переживание — так было с первых строк, написанных им в 1905 году…

17

суть (лат).