Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 176

Сюжет для охотничьего рассказа «Политика». В тревожное время в 16 г. приехали на охоту два офицера, один был тайный большевик, другой «до полной победы», спорили всю ночь; вот утром посылает (зачем-то) большевик егеря, другой велит: «Не ходи!» — «Покормил собаку?» — «Нет, ваше благородие». — «Почему?» — «Их благородие остановило». — «Да, я остановил, — отвечает другой, — вы сказали, что никто не имеет прав распоряжаться другим человеком и делать все самим: вот я остановил, покормите сами». Вышли на охоту. Вдруг у них опять спор. Я спустил собак: стали искать, молю Бога, хоть бы заяц! И вижу, жарко, один <1 нрзб.> поправил, другой за ружье хватается, и смотрю — и тот за ружье. «Если вы еще посмеете — я вас на месте как собаку застрелю». Другой как схватит револьвер. И вдруг заяц… Этим спаслись.

Начало одичания.

Е. П. подает Пете вынутую просфору. Я протестовал. А Петя спрашивает: «А для чего вынимают просфоры?» Петя кончает школу 2 ступени, готовится в Университет.

В Петербурге среди писателей было трое совершенно «русских»: Розанов, Ремизов и Пришвин, к этим же я могу присоединить Тат. Вас. Розанову, но Щеголева, напр., нельзя — почему? он не меньше «русский», но не то. Вот почему: как все на свете имеет оборотную сторону и лицевую, так и человек имеет лицо и кишки, и лицо считается лицом и кишки кишками, а честь им разная; у Розанова все пошло на лицо, у Щеголева от лица отнимается сколько-то на кишки. Вот в этом русская жизнь, ее все рыцарство: чтобы отстоять это во всем до конца: в кишки должно идти из земли, но не от лица. У Розанова, сотрудника «Нового Времени», «писателя с органическим пороком», лицо оставалось до того чистым, что он до старости краснел, если приходилось соврать. Другие делали лица по-европейски (честные кадеты), по-народнически, но это цельное, честное европейское лицо имело глубокую червоточину…

К роману: надо, изображая лицо Алпатова, рисовать нарастание этих извилин (излучин), чтобы получился «русский». Это будет, когда он… так бывает с выпуклой поверхностью жестяного лица — тронул пальцем, и выпуклость перешла на ту строну, а это стало изнанкой. Так вдруг все стало на свое место, и прежняя наивность покрылась извилинами лукавости: это будет уже, когда появится Чурка… = народ («так вот оно что!»).

Он личное считает частным. Алпатов: «Но куда же ты денешь мое личное». — «Твое личное помещается в общем, а все остальное имеет значение частных интересов. Мы сейчас находимся под управлением частных интересов, которые надо подчинить закону. Ты чувствуешь в себе закон?» — «Чувствую, да, но мне кажется…»

Подвести весь разговор к Мадонне, Мадонну к капитализму, к проститутке и к «у тебя что-то есть свое за Мадонной».

Дрезден — удобная обстановка для зарисовки черт русского интеллигента (напр., что не пускают без воротничка).

<Запись на полях> 18 ст. Апреля — разгар глухариного тока. Лес редкий: от березы к березе сходишь за прутьями — сапог изотрешь.

Ружье у Сережи качалось: ствол рыбу удит.

24 Апреля. Вчера был довольно теплый вечер, и первая заря была совершенно тихая. Мы, Петя и Лева, ходили к Ильинке на то место, где накануне, по словам князя, протянуло 15 вальдшнепов. Мы слышали только одного. Чем это объясняется? Я думаю тем, что те вальдшнепы пролетели дальше, а новые еще не прибыли. А. М. Егоров говорит, что на Дубне главный пролет был неделю тому назад (а там кто его знает). После тихого вечера начался ветер и дождь и продолжается в ночь. И утром сегодня все дождь. А снега в лесу вчера еще было довольно, местами до колена хватало.

До Мая буду писать здесь о своем романе.

Заключение звена — Зеленая Дверь: в чем-то, не в чем-то в отдельности, а вообще я виноват, но всякая вина исчезает, если широко распахнуться: вдруг становится радостно: Зеленая Дверь закрыта. Идти к Ефиму и возвратиться к своему делу: «Ефим, я пришел сказать тебе: ты прав, меня привела к Мадонне личная жизнь, я хочу это в себе обрубить, дай мне дело». Несговоров вдруг стал, как и прежде был, и вся неловкость отпала. Дело было в Лейпциге: «Там большая русская колония находится под влиянием социалистов-революционеров, там надо организовать марксистский кружок». Алпатов не стал даже и расспрашивать, ему кажется это знакомым. В Лейпциг. «Пока налаживай, а потом я приеду и дам особое поручение: налаживай!»

Тогда все стало ясно. Зеленая дверь закрылась Алпатову.

В жизни каждой страны есть свой пульс, и очень редко он бывает «лихорадочным». А юноша меру своего собственного пульса принимает за ритм страсти. Так и с вами, конечно, бывало не раз: кажется, вот беды натворил, вот как трудно теперь будет взяться за дело, а когда вернулся к делу, то оказывается, ничего особенного не случилось с тобой, и это все представлялось бедой, потому что преувеличил требования дела: дело никогда не спешит и долго ждет человека. Вдруг оказалось, что первый и особенно, если <1 нрзб.>, первый летний семестр прогуливают почти все студенты и потом во второй все нагоняют. Алпатов, вступая в университет, теперь как будто впервые только глаза раскрывает, ему теперь, как в рассеивающемся тумане, впервые стали показываться очертания великого храма германской науки. Снова сердце его трепетало перед необъятной возможностью сделаться, кем только он хочет, студент философского факультета в Лейпциге может сделаться как Лютер, и реформатором религии, и каким-нибудь Либихом, преобразующим основы земледелия. Вот бы для русской-то земледельческой жизни сделаться Либихом? Не пойти ли по химии? Но это потом, а прежде всего, философия. В Германии философия похожа на вымя со множеством сосцов, питающих все науки. И, конечно, Алпатов записывается на факультет философский. Ректор вызывает его из толпы студентов:

— Господин Алпатов, Россия!

И молодой человек, такой же вполне приличный, как европейские студенты, идет по длинному ковру к ректору. Но ему представляется, будто он такой неловкий, вот-вот зацепится за что-нибудь, вот-вот кто-то засмеется. Алый ковер перед ним кажется бесконечной лентой, как во всенощной, когда его привезли в первый раз в жизни в город Елец и перед гимназией повели ко всенощной. И он идет по алому ковру и <1 нрзб.> проходит в Царские врата, и вдруг за ним как будто все провалилось: он что-то сделал ужасное. А потом священник возвращает его назад не через Царские, а через маленькие воротца, и в толпе смеются и говорят: архиерей!

Эта русская жизнь с кривыми робкими тропинками… ведь никто из европейских студентов не знает, как трудно русскому юноше идти по прямой!





У ректора в руках пергамент и, встречая Алпатова, он спрашивает:

— Философия?

Алпатову кажется, что он и слово-то это не имеет права сказать, но отвечает он твердо и ясно:

— Да, господин ректор, философия.

Ректор спрашивает еще:

— Вы из Ельца?

Алпатов отвечает:

— Да, господин ректор, я из Ельца.

Потом Алпатову показалось, будто глаза ректора уменьшились при слове Елец, и вслед за улыбкой должен явиться вопрос: «Ну, как же это вы, господин Алпатов, добрались сюда к нам из Ельца?» Но ректор только пожал ему руку, вручая пергамент. А на пергаменте было напечатано огромными латинскими буквами: Vir juvenis ornotissimus studiosus russus[18].

И после торжественного печатного просто от руки было приписано по-немецки: «Из Ельца, Орловской губернии».

Алпатов отлично понял, вернувшись в толпу с пергаментом, что глаза ректора засмеялись, потому что он был из Ельца. А Мейер из Je

Но Мейер, вернувшись с листком к Алпатову, с такой радостью встречает его, так поздравляет его и Алпатов… Имматрикуляция.

18

юный друг прекраснейший, русский студент (лат.).