Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 74 из 176

На Красюковке было очень грязно, едва сапог вытягиваешь, а мне надо было дойти до кольца и повернуть к себе, мне казалось, это очень далеко и потому, погрузив себя в безнадежность, я стал думать о своем и шлепать, и так прошлепал мимо поворота и, по крайней мере, еще столько, сколько было необходимо. И все потому, что было неприятно, и это неприятное переоценил в душе и, повинуясь принятому на себя кресту, продолжал нести его, когда уже и не нужно было. Так, я думаю, и многие христиане, искренние верующие, раз однажды, испугавшись ужасов жизни, взяли крест, понесли и несут, когда уж никаких ужасов нет.

<На полях> Дерюзинские пьяницы — птичку понимают.

Был кн. Трубецкой, у него малярия, пошел он в больницу, сказали ему: и малярия, и склероз, и расширение сердца, вина пить ни-ни! а только хину в 6 часов вечера, когда начинается припадок малярии. Из больницы вышел с решением не пить: ведь 7 человек детей и такая нужда! Но встретился приятель и стал звать на выпивку. Князь ответил: «Только хину». «Какое совпадение, — сказал приятель, — у меня хинная». Князь согласился, выпил здорово, и когда пришел час малярии, в 6 вечера, припадка не было. Князь погибает.

<Запись на полях> В этих оргиях винных как-то все рассчитано на погибель. Помню, когда мне сделали первую прививку от укуса бешеной кошки, Грин, пьяница, с таким состраданием смотрел на меня и просил не доверяться прививкам, а на всякий случай съесть фунт чесноку (чесноком будто бы лечатся животные, и случай был с человеком, спасся чесноком). Но случилось, в тот же день начали торговать «Рыковкой». Вино после прививок — невозможно. Он знал это и все-таки я едва спасся от его уговора.

Трубецкой сказал, что в Софрине видел вчера первых вальдшнепов. Я пошел к ручью возле киновии и стал слушать вечер. Лес был живой, певчие дрозды везде пели, ручей говорил. Далеко от Сергиева доносился звон — была Вербная Суббота. А киновия молчала возле меня. С начала революции в этой церкви не служили. На ступеньках паперти выросли частые березки, на самой паперти росли уже порядочные деревца. Как скоро заросла церковь! Но было мне что-то приятное в пении птиц и гурковании ручья.

Вот певчий дрозд на высоте, какая только доступна ему, на последнем верхнем пальчике высокой ели восклицает: «вначале бе слово!» Да, оно было, конечно, всегда. Ведь какие-нибудь только 2000 лет читали Евангелие, и пусть это же было в других религиях еще несколько тысяч лет. Но в человеческий-то мир слово попало от птиц, ручьев, от деревьев (пустынники все это взяли из природы, конечно). Да, когда слушаешь певчего дрозда на вечерней заре, как он все по-разному восклицает, чувствуешь ход зари, как богослужение.

С высоты ели видно, конечно, как погружается солнце, и это отмечает птица в своих восклицаниях: и «слава в вышних Богу» и «о вышнем мире» — все есть, и все было всегда от сотворения мира. Только там было все «бессознательно», т. е. каждое существо, делая свое частичное дело в мировом хоре, не выделяло свое дело в «дроздовое», в «зябликовое», «ручьевое» и т. д. Сознание начинается, когда выделяют «человеческое», и грех сознания, когда этому человеческому делу приписывается значение высшего (вот на каком пути возникает революция, и вот что преодолевает в себе человек, которого называют «святым», он преодолевает, значит, в себе революцию человека относительно всего мира и становится действительно «высшим», потому что не он сам себя, а кто-то другой (Отец? Природа? Мир? пусть имя ему будет Весь) признал его.

Позвольте, позвольте, не перебивайте ради Бога, я что-то еще скажу. Вот у нас от кого-то пошли слова о гнилой цивилизации, закате Европы, о спасении себя и мира в природе. Эта обратная революция — реакция таит в себе грех еще пущий, чем первоначальная молодая претензия сил, тут слабость, гниение силы величится, опираясь на силы естества. Напрасная иллюзия! Если это взять в основу спасения, то иссякнут все родники жизни, леса вырубят, люди погибнут от болезней. И я думаю, все эти «побеги в природу» означают смирение паче гордости. Надо смириться до того, чтобы взять на себя и силу знания, и силу искусства и только переключить их движение от разрушительного к созидательному. При этом переключении окажется самое удивительное, что огромная часть людей вовсе и не так плохи, и все они останутся на своих же местах, кто был в деревне — его не будет теперь в городе, и кто был в городе — он хорош и в городе, все останутся на своих местах и только чувствовать себя будут иначе.

17 Апреля. Вчера на тяге слышались выстрелы, вероятно, где-то тянули немного. Но я стоял неудачно, в овраге, было сыро тут и немного мрачно, а кроме того, и день-то был тусклый. Впрочем, мне кажется, я видел, один вальдшнеп без крика перелетел ручей и тут же где-то в лесу опустился.

Сегодня с утра мелкий желанный дождь. Вифанка вся черная, и снег клочками белеет только возле некоторых домов, защищающих ее с юга. Но Дерюзинские мужики на базар все едут в санях, потому что дорога к ним вся в воде и под водой лед.





Мы говорили с женой о Дерюзинских мужиках, что только очень немногие из них, охотники да запойные пьяницы понимают природу, как мы. Огромное большинство этих «детей природы» не обращают никакого внимания и на прилет птиц, и на вешние воды смотрят чисто практически (в санях ехать или в телеге). Нужно их в тюрьму засадить или на фабрику, и тогда «тоска по родине» начнет открывать им глаза на природу. А пьяницы почему-то и так, без тюрьмы, все понимают…

В 4 д. приехал Николай Петрович Каратаев за Яриком. Потом пришел Яловецкий. Читал им из «Смены» свой рассказ «Игрушка», и они оба признали меня «материалистом». Я ничего не понимаю в этом «материализме», вероятно, потому, что это у них не философский материализм, а из политграмоты.

«Какой же я материалист, — говорю, — если признаю: «в начале бе слово». Это «слово» я воплощаю и эту плоть даю вам: «примите, ядите, сие есть тело». Вы принимаете это «тело» (материю) и говорите мне: «вы материалист». Они ничего не поняли.

Вероятней всего они меня считают материалистом, потому что я имею дело с материей.

18 Апреля. Ночной мороз и снег. День холодный, серый. Мы ходили с Яловецким к Параклиту на тягу, совершенно перемерзли, потому что много снегу. Ничего не слыхали. В правом паху у меня определенная боль.

Я думал на обратном пути, что до революции мне и не снились такие сочинения, как «Смертный пробег» и «Курымушка», и что, значит, революция мне пошла очень на пользу. Это вышло потому, что, во-первых — стало как-то не так боязно (все равно стыдиться-то не перед кем), во-вторых — все-таки несомненно спало бремя креста интеллигента. И хотя переворот в смысле требования жизни самому себе произошел много раньше, все-таки я был в этом не смел. А после революции все это чувство вины, долга спало (зачем я буду думать о революции, если для этого существуют чиновники = я свободен). Вообще как будто «Старшие» исчезли: я сам Старший стал («сами стали комиссары» — значит, было и в отношении себя).

Моя весна бывает от прилета зябликов до первого кукования. Перед этим временем бывает весна света, как ожидание, и после весны воды, как заключение, весна зеленых деревьев. Надо установить, сколько же в среднем бывает дней от прилета зябликов до кукушки.

В воскресенье мы с Каратаевым подошли к стрелочнику узнать, когда идут в Москву поезда, и тот нам не мог сказать ничего наверняка. Пока мы разговаривали, подошел другой стрелочник и заспорил с нашим. В конце концов оба посоветовали пойти на вокзал и справиться у дежурного по станции. Между тем, оба стрелочника заняты исключительно тем, что пропускают поезда. Это очень типично для русского человека.