Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 176

Так создался Дон Кихот. Светило Прекрасной Дамы уже погасло, и Дон Кихот следовал только принципу Дамы, призрачному и несуществующему, как ложное солнце, как долетающая до нас форма давно погасшего тела.

Вот теперь я начинаю понимать, что так разделяло меня с романтиками, почему Блок, Пяст, Гиппиус, Карташов и другие казались мне людьми какой-то высшей природы, высшего постижения, высшей учености, чем я, и в то же самое время одной половиной мне стыдно было за себя и другой половиной — за них: я и уважал их, и тяготился ими, и даже потихоньку смеялся над теми, кто из них был выше других.

Вот почему так. Они были литературно, бумажно романтиками: они, получив какой-нибудь слабый жизненный толчок, целиком ушли в словотворчество, прислонясь к тому светилу прошлого, от которого у нас теперь осталась только идея или долетающая до нас форма давно умершего светила. А я, переживая все то же не в словах, а в самой жизни — да, то же самое в жизни — ведь я тоже не в словах, а в самой жизни — да, то же самое в жизни — ведь я тоже был литератором, не отпускаемый жизнью туда к ним в высшее словесное творчество, я их должен был считать как литератор выше себя, а как вправду живущий и жаждущий плоти смеялся над их бесплотными восторгами.

Так осталась мне «Прекрасная Дама» Блока и других, и все они сами эти люди, как выразился Розанов, <были> «говорящими штанами», но сама жизнь, протекая через меня безыдейно, несла в своем потоке и настоящего живого Христа и настоящую живую Прекрасную Даму — я же знал это! Значит, по Разумнику, я был «имманентным». Не смея это извлекать из себя, потому что живому жалко с жизнью расстаться, я смотрел как на корректив декадентских богоискателей на жизнь простейших людей, сектантов и, проверяя их верования, влюбляясь вначале, в конце находил, что эти люди тоже, не овладев собственной жизнью, хватались за ложное солнце…

Так воспитал я в себе крайнюю осторожность в форме смирения с подозрением, что Идея эта пуста и значит не больше, чем свет на земле угасшего небесного тела.

Вот я думаю, догадываюсь, что и Розанов, защищаясь от мертвого света угасших светил (лунный свет), избрал себе быт Авраама как оружие живой жизни против мертвых образов лунного света.

Так будучи романтиком жизненно я… <не дописано>

15 Октября. Вчера, значит, в Покров (1-го ст. окт.) убил вальдшнепа и вообще встречаю их теперь близко от дома. Значит, пролет. Охота осенью на вальдшнепов, надо считать, самая изящная, самая красивая. Кто хочет насладиться ею вполне, надо подождать теплые дни после сильных бурь и дождей, те дни с просветами солнца, когда березки только некоторые еще наверху сохранили золотые листочки и роняли их на ели… муравьи уснули, шепот: до свиданья, друг мой… Голубеет глазок: Иван да Марья — цветок, но Иван цел, а Марьи уж нет.

Я дал Полонскому очерк «Ленин на охоте», а он, ничего не сказав мне, послал его на прочтение Марье Ильинишне: вот какие нынче редакторы пошли! Тошнотворное время.

Сосед! вот еще что. Не я избрал его: он мне дан. Человек, скала, болото или просто пригорок, по которому непременно надо всю жизнь ходить за водой.

Все складывается совершенно случайно, и даже цвет окраски жилищ выбирается не по вкусу, а по цене краски — красят больше охрой. Но ведь и охра бывает прекрасна поздней осенью, когда все деревья окрашены охрой: домик будто засыпали опавшие листья, а зеленая крыша его, как бодрое поле свежей озими, и набеленные наличники окон отлично подчеркивают волю человека, запасающего на зиму дрова, огурцы и капусту, чтобы отсидеть морозы и вьюги. Смотришь на такой домик и, кажется, хорошо. Но это художественное впечатление, чтобы стать силой, должно выдержать проверку в длительных днях, и тут в эти дни встают соседи.

А есть детская игра в соседи: недовольный соседом переходит к другому, иной же заявляет: «всеми недоволен!», и тогда все переменяют места. Вот настоящая революционная игра{44}.

Дождь весь день и буря. Вечером был Влад. Сер. Трубецкой и, как все замученные дворяне и князья («Робинзон»), презрительно говорил о цивилизации с паровозами. Я ему на это возражал, называя такие взгляды банальными: паровоз и электричество великое благо, но там, где паровоз и электричество, всегда скопляется много людей, чуждых друг другу, как соседи по жилью, по квартире, и вот эта злоба на соседей переносится обыкновенно на невинные паровозы.

— А выйдите, — говорил я, — из леса нечаянно к линии ж. д., проведенной по этому лесу, — какими прекрасными, таинственными покажутся рельсы в лесу…

Я говорил еще: Попробуй стать к электрической лампочке в личное отношение, настрадавшись от тьмы и копоти — лампочка розой покажется!





Князь был удивлен моими словами. Когда я провожал его по лестнице, то спросил: «А у вас в квартире есть электричество?» «Нет, — сказал он грустно, — ведь если бы собственный мой дом был, я бы провел, конечно». Вслед ему я думал: «Так и государство только тогда будет благом, если не мы ему, а оно будет нам служить».

Тема:

Я отделался от всех соседей-жильцов и остался только самый трудный: князь Трубецкой. Я — это я, но князь Трубецкой тоже считается за я: да, я князь Трубецкой.

И давал обеты от пьянства и старцам, и гипнотизерам, и себе самому, да как отрезвеешь да оглянешься на жизнь свою — так сразу и ударит в голову: это еще хуже, зачем, из-за чего же себе обет давал? неужели я для того обет давал, чтобы трезвыми глазами на такую крысу смотреть?

16 Октября. Всю ночь буря с дождем, крыша гремела, и утро было такое же неприятное, только к самому вечеру ветер прилег и стало свежеть.

17 Октября. Тихо. Ясно и солнечно. Мороз. Берендеи на базар едут все в шубах. И как, наверно, теперь на восходе-то токуют тетерева.

Два раза стрелял вальдшнепа и промахнулся.

Подумай, через сколько призм достигнет меня.

Как любил я…

Нет, я не хочу назвать мое страстное влечение к родной земле любовью, вот когда жизнь заставила расстаться с клочком собственного, родного <1 нрзб.>, за который на моей родине дрались от мала до велика, когда, освобожденный от мелкой собственности и физического чувства к родному углу, на место этой утраты я вошел в личное соприкосновение с необъятным пространством лесов, русских рек и морей, когда я, научившись к тому же посредством закрепления своего чувства в слове находить себе через это друзей, более близких мне, чем кровные братья, — вот с этого времени я осмелюсь назвать свое первоначальное, чувственное, собачье влечение к земле любовью…

Невозможно было и не расстаться с родным углом, где от горя и неправды человеческой пересохли ручьи, исчезли леса и сама эта черная тучная плодородная земля покрылась глиняными оврагами, как ужасными язвами.

Моя мать, работая с утра до ночи на банк в заложенном маленьком имении, выводя с великим трудом детей своих к высшему образованию, никогда не чувствовала, видя соседних мужиков с 10 саж. надела, права на собственность земли.

Она была слишком здоровым человеком, чтобы причислить ее к тем высоким нравственным натурам, которые при всяких условиях трепещут душой как бы о первородном грехе, искажающем людям возможность жить хорошо. Не через боль, а здоровьем и разумом она понимала нелепость жизни наших либеральных соседей, владеющих десятками тысяч десятин, в то время, как у крестьян было по девять саженей в клину. Не только тысячи, а даже сотня ее заложенных десятин владения ей совершенно ясно представлялись неправдой, и с раннего детства мы слышали от нее: земля непременно перейдет мужикам. И вот эта воспитанная вина владельца землей как собственностью, эти каменные ограды усадьб, над которыми виднелись кроны старых парковых деревьев, размытые весенней водой овраги, переселения крестьян в Сибирь, их обратное возвращение из Сибири, где не всегда тоже можно было устроиться — это все делало невозможным устраивать свою жизнь на любимой почему-то земле.