Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 176



— А чему хорошему учат-то? — отвечают крестьяне.

Не учат же в школе непременно это писать: это слово в книгах писать даже и запрещается.

— В книгах-то запрещается, а на воле кто ему запретит.

И вот это верно: на воле! Грамотный человек, несомненно, сразу же получает против темного некоторую силу, некоторое преимущество и даже власть, это первая ступень сознания своей собственной воли, власти, преимущества. Но почему же так часто бывает в народе, что на этой первой ступени сознания своей воли грамотный человек пишет самое похабное слово?

Я видел однажды, проезжая по Ярославскому шоссе, какой-то парень сидел у дороги на корточках и деревяшкой вколачивал в землю камешки из кучки, заготовленной для починки шоссе. Когда я через несколько дней возвращался по тому же самому месту, то увидел, что тот парень, вколачивая в землю камешек за камешком, имел терпение выписать аршинное слово, эту букву «х» с продолжением.

Мне кажется, парень этот, усердно поработав, хотел достигнуть чего-то всем заметного, удивить, поразить, <1 нрзб.> и вообще написанным словом проявить себя, выказать свою силу.

И он этого достиг: все проезжие дивились работе.

Мне рассказывали, что даже в Москве на Кузнецком мосту в магазине с большими зеркальными стеклами, на окне второго этажа, значит, несомненно, с подходом по лестнице, алмазом вырезанное долго красовалось это похабное слово.

Замечательно, что на высоте, на втором этаже, потому что писанное слово есть как бы второй этаж неписанного, а это часто повторяемое слово — родоначальник того короткого слова, конечно же, слова мать со всеми его вариантами.

В этом основном слове есть, несомненно, какая-то сила, недаром же вырождающаяся бюрократия и аристократия в тишине души, а иногда и явно льнула к этому слову, выражению народного зла. Говорят, граф Витте очень любил в своем министерстве ругаться матерным словом. Один очень угодливый высшему свету молодой ученый <1 нрзб.> Императорское Географическое общество, мне известно, писал диссертацию о матерном слове, собирая его по всей стране: это было очень пикантно. Да и сам Распутин пользовался, несомненно, на подкрепление падающей производительной силы «высшего света».

И в то время как избранные верхи липнут к этому слову, как мухи на мед, и смакуют его, здоровые, самые крепкие низы сознают это слово как выражение зла. Один беспризорник, юноша, вдруг обернувшийся к делу личного спасения путем образования, теперь уже школьный работник, раскрыл мне, что самое трудное на пути его было отвыкнуть от матерных слов и что на борьбу с этим он истратил два года.

Рассказ: книга хорошего обращения.

28 Июня. Приехал на Ботик: художник Борис Александ. и <1 нрзб.> Александр Степанович.

29 Июня. Пролил теплый дождь с грозой.

Завтра Ефрос. Павл. едет в Сергиев укрепляться в доме, а Лева в Москву.

Теплынь комариная.





30 Июня.

Ярик нашел кость и глодал ее в траве среди цветущих ромашек. Подбежал к нему Ромка поиграть, но Ярик, предупреждая о кости, зарычал. С другой стороны зашел Ромка — Ярик рычит. Я показал Ярику любимый им белый хлеб и поманил. Он бросил кость и прибежал, и с ним Рома. Оба съели по кусочку. Ярик остался дожидаться другого кусочка, а Рома тихонечко, тихонечко, дальше, дальше подобрался к кости и улегся грызть ее. Вероятно, воспоминание о вкусном кусочке белого хлеба не давало ему возможности отдаться совершенно грызению кости, и потому он, захватив ее в зубы, прибежал с ней на терраску к нам и, положив кость возле себя, стал просить хлеба. Ярик, увидев свою собственную кость, сделал было слабую попытку ей овладеть, но Рома слегка зарычал, и Ярик признал право собственности за Ромой.

Молодым зубам, однако, долго не изгрызть такую кость. Рома через некоторое время устал. А Ярик тут же стоял над душой. Рома сделал вид, что грызет, а сам больше смотрит искоса на Ярика в ожидании, когда он удалится. Вот показалась молочница, и Ярик, брехнув, побежал встречать ее. А Рома с костью скорее бежать в противоположную сторону, в кусты; скоро там он отыскал рыхлое место, углубил его, перебирая передними лапами, уложил кость, закопал и, выбежав из куста, пустился к молочнице.

— Видишь, Лева, — сказал я, — у них право собственности основано на захвате: уважается не право сильного, а право захвата, кто схватил — тот и владеет, но не вечно, а пока пользуется, малейший перерыв в пользовании открывает другому возможность утвердить свою собственность.

— Не совсем справедливо, — ответил Лева, — иногда бывает совершенно необходимо перервать пользование хотя бы небольшим промежутком.

— Это можно, — говорю я, — но тут у них правило: — не «проворонь!», и умный пес, желая перервать пользование, удаляется с костью подальше и зарывает ее в землю…

Вчера вечером смотрел на озеро после грозы и думал о ничтожности человеческого дела перед лицом стихии, того дела, которое громко называется могуществом человека: этой иллюзией лабораторий и кабинетов.

Не пора ли мне начинать школу витализма (виталисты).

Всякий новый предмет, внесенный в комнату, производит какое-то впечатление, замечается, а потом исчезает из поля зрения.

Что же такой исчезнувший из поля зрения предмет продолжает как-нибудь действовать на хозяина, или же он вполне исчезает.

Я думаю, не вполне: после того, как предмет исчез из поля зрения, начинается испытание его на службе: он служит хозяину, — первая встреча: предмет показывается, а потом начинается брак, дело, жизнь: потом из брака медленно начинают расти дети, движение.

1 Июля. Вчера уехали Лева с Ефр. Павл. в Сергиев.

Река Игобла течет пустынными болотами и в разных местах показывается по-разному: то едва заметным, шевелящим тростники ручейком, то вдруг откроется плесом, широким, как озеро, то объявится речкой нормальной с каменистым, хрящеватым дном. В этом месте, где Игобла похожа на речку, у самого берега живет болотная деревенька, тут часто жители рыбу ловят и непременно в валенках: а то хрящеватое дно реки режет ногу. Не от этого ли у рыбаков с Игоблы всегда ноги красные, и их в городе летом прямо по ногам узнают: как увидят красные ноги, значит, с Игоблы.

В Игоблу впадает веточка Релки, и по ней в двух верстах от Игоблы устроился в царское время Релинский стекольный завод. Дрова дешевые, сколько хочешь: на сто и больше верст кругом лес, и кроме того вблизи Релки отличные неистощимые прииски самородного песку. Словом, это место для стекольного завода настолько удобное, что стоять бы тут заводу вплоть до конца неистощимого самородного песку, а лес, сколько ни топись завод — никогда не победнеет.

— Мы сами виноваты, — говорят немногие, застрявшие здесь у разрушенного завода рабочие, — как только началась революция, при Керенском, стали сокращать время до шести, до пяти часов, и можно сказать вовсе перестали работать. А директор из поляков, ловкий такой человек, ездит в Москву и возит нам деньги. Так шло хорошо, и вдруг директор застрелился. Завод бросили и денег представлять нам перестали. Нам бы тут взяться за дело, а мы тащить все помаленьку и расходиться. На месте остались только сорок вдов на пенсии да около них десятка полтора стеклодуев. Эти вдовы занялись самогонкой, потому что вблизи находится Павловский метиловый завод, и дорога оттуда идет через Релинский завод: мужики наработаются и непременно заезжают к вдовам выпивать. Наверно, все-таки вдовам не сладко живется, потому что об этом времени стекольного производства, одного из самых ужасных по гибельной силе воздействия на человеческий организм, сохранились воспоминания, как о золотом веке. Непрерывно из года в год до последнего 1926 года здесь ожидали барина, который появится и восстановит завод. Однажды было, вдруг появился такой барин, осмотрел все, обегал, захлебывался от радости и, уезжая, обещался дать телеграмму, если он достанет денег на восстановление завода. Ждали, ждали и не дождались. Бывший механик, летописец местного края, записал в своей памятной книжке под датой 2-го Апреля 1926 года: «Сегодня с великим шумом рухнула труба».