Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 176

14 Августа. Пришел вчера вечером Яловецкий, и мы решили с ним поехать в Солнцево.

Так и сделали. Ехали через Филипповское, Караваевку (имение Зимина, жена его теософка, он общ. деятель, толстовец), в стороне было еще какое-то имение, от которого теперь остался пруд и старые березы.

Яловецкий сказал: «А ведь это имение было Алексинского или кого-то из таких. Журавлев рассказывал, он там пировал. Поближе подойти, там есть акация».

Нам были видны только березы, и листья на них двигались от легкого ветра, и уши, не слыша, слушали, как они шумели. Хотелось сесть там на траве и выбирать в шуме листьев свое. Сколько там в своем тоже теперь было такого разрушенного. Я думал: есть явления природы, встречи с людьми, разговоры, слова, которые необходимо, надо запомнить, и если забывается, то это сопровождается досадой, грустью, упреками совести. Но почему это неохотно возвращаемся к воспоминаниям о великой войне и русской революции, а когда вернешься к ним и заметишь, что память изменяет, то не встречаешь в своей совести упрека?

Еще была по пути богатейшая деревня Кузьмино (влияние Зимина, вспомнился Воргунин), потом погост Дмитрия Солунского и Солнцево. Вокруг болота было скошено, дичь загнали на середину, куда, как казалось, невозможно пройти. Нашелся только один дупель, по которому у меня вышла осечка, и он переместился в недоступную крепь. Мы ушли с болота, но разузнав, что есть к нему тропа внутрь его. Тоже сделал ошибку Яловецкий и в тетеревиной охоте, доверившись своим воспоминаниям и не проверив их расспросами. Ходили по выбитым скотом местам, пугали холостых тетерок, а рядом были некоей и вырубки, не тронутые скотом.

Мы пришли, было, к заключению, что тетеревиные гнезда померзли, но это оказалось не совсем правда, многие померзли, но некоторые и сохранились. Нам сказали, что Катынский здесь убил 20 штук в черном пере.

Вот об этом надо расспрашивать: на каких местах (болото или суходол) сохранились выводки. Нашими трофеями были за целый день ходьбы один тетеревенок, убитый Яловецким, и бекас, которого я убил на Филипповском болоте. Относительно большой дичи надо признать, что теперь, вследствие покосов, они убрались в крепи, и высыпки надо ожидать недели через две, к Успенью, когда подрастет отава.

<Приписка на полях> Один бекас был нами поднят на месте, откуда еще не была убрана скошенная трава, это говорит, что бекасы не совсем боятся сел.-хоз. работ, хотя в общем, конечно, к тому времени убираются подальше.

<Приписка на полях> Председатель союза охотников Раевский ходил в лесу и потом сказал: «Смотрел на елки, шишек много, значит, надо ожидать белку».

<Запись на полях> Задачи кооператива.

Ночью Петя явился. От Разумника письмо, в котором он пишет по своим деревенским наблюдениям, что «война неизбежна» совершенно так же, как в 16-м году в воздухе висела революция.

Не знаю.

Все говорят кругом «Караваевка», но это оказалось ни село, ни деревня. Это было имение толстовца Зимина, которого недавно выселили. Дом владельца разобрали, осталось большое кирпичное здание устроенного им народного дома. Были еще какие-то незначительные постройки. «Почему же, — спросил я, — все говорят «Караваевка», и что означает это слово?» «Это культурный центр», — ответил Яловецкий.

Я высказал Яловецкому свое обычное раздумье при виде руин усадеб либеральных людей, отдавших все свои силы на просвещение народа: вот то же было с Воргуниным под Ельцом, который настроил много образцовых школ в уезде, и потом ему в награду дали возможность занять в своем доме одну комнатку наверху. «Собственно говоря, — сказал я, — они-то именно и подготовили революцию. Так почему же так?»

Яловецкий молчал.





— А может быть, — высказал я догадку, — им за то именно и пришлось солоно, что они подготовили революцию!

Яловецкий улыбнулся.

— Видите там вон высокие березки, там было тоже имение.

Мы скоро подъехали к старым березам. Яловецкий сказал:

— А ведь это имение было Алексинского или кого-то из таких. Журавлев рассказывал, он там пи-ро-вал. Поближе подойти, так можно видеть еще акацию.

Нам были видны только березки, листья на них двигались от легкого ветра, и уши, не слыша, слушали, как они шумели. Хотелось сесть там, на траве, и выбирать там, в шуме березовых листьев, свое. Сколько там в своем тоже было теперь такого разрушенного…

Есть явления природы, встречи с людьми, разговоры, слова, которые необходимо надо запомнить и, если они забываются, то это сопровождается досадой, грустью, упреком совести. Но почему это мы неохотно возвращаемся к воспоминаниям о великой войне и русской революции, а когда вернешься к ним и заметишь, что память изменяет, то в совести своей не встречаешь упрека?

Я все раздумываю о пророчестве Разумника: «война неизбежна». Он это высказывает после того, как побывал в деревне. Я понимаю: его поразило величайшее разногласие деревни и города, скрытая война, которая должна разрешиться явной войной. И, наверно, он в своем уповании по-прежнему опирается на народ и как социалист на простой народ, что равняется революционной народности. Впрочем, это я говорю, конечно, грубо, схематически, в смысле «родников».

<На полях> Бергсон.

Разумниково дело мне и было, и теперь представляется каким-то юношеским, и когда от него я перехожу к себе, то чувствую не то что старость, а какой-то давний <1 нрзб.> в себе распад этого: народность распалась, социализм распался, религия… так бывает, после заката в болотах собирается туман, плотный, как небо, и через него слабо видны звезды и месяц, а утром это небо поднимается вверх и становится тем, что мы называем далеким небом. Вот и общие понятия: народность, религия, социализм, любовь и все такое, мне кажется, будто побывали в болотах и потом, как туман, как легенда, ушли в небеса. Я в болоте живу, где качается земля и человек висит над темной бездной, опираясь ногой в сплетение растений, где зарождаются туманы и создаются небеса.

Вот эта болотная неустойчивость, кошмарная, непереносимая бытовым человеком составляет сущность души художника… Жизнь представляется сплетением болотных растений, на котором можно кое-как удержаться, и вот этот найденный момент равновесия художника над бездной собственной и понимается как творчество: застойным людям почему-то нравится это качание, им тоже хотелось бы покачаться.

Возвращаюсь к Алпатову. Едва ли можно кончить роман делом осушения болота инженером Алпатовым. Скорее всего, его надо оставить в раздумьи: будет ли от осушения людям лучше: другие чужие люди придут, и те, кто остается, станут себе самим как жестокие чужие и сожрут себя самих, прежних, как тучные коровы сожрали тощих.

15 Августа. Хотел показать работу Ромки Яловецкому, но неудачно выбрал место: тот самый комариный омут Вытравки, от которого по трясучему болоту идет канава и на ее грязи сидят ночью бекасы и остаются на дневку. Тут один молодой бекас вырвался из-под ног Ромки и поманил его за собой на короткое расстояние (сегодня, кроме того, Ромка в 1-й раз пытался схватить курицу). После того невзначай поправился, сделал стойку и после выстрела не тронулся. Но, в общем, на жидком болоте, где собака иногда даже плывет, невозможна работа по бекасам (Кента, однако, и тут может).

На этом месте, подкарауливая уток, вечером я не раз видел пролетающих бекасов, и пролетающих очень близко. Я ни разу не стрелял по ним, потому что без собаки, без стойки бекас мне, как ласточка, не охотничья птица.