Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 104

Такая теперь стала легкая ночь. Сирени полный расцвет, вишни облетают. Пушки (осиновые?) тополя летят с утра и до вечера, сеют и сеют. Желтая акация цветет.

Как нас обманул кроншнеп, мы подкрадывались с ружьями, а их там нет — ямка! унесли яйца.

Утята дикие вывелись.

Шумит березовый жук.

Сват, хозяйственный и, как слышал я, скупой мужичок, всю зиму снабжал меня табаком и, наконец, явился в Праздник в гости, и опять с табаком. Я сидел с ним полдня, разговаривал о том, о сем и все думал, как и чем мне отдарить его, не так же он посылал мне табак. Наконец, я решил спросить его самого, чем бы я мог помочь ему (за табак).

— Квинту, — сказал он, — очень мне нужно квинту.

— Квинту?

— Скука находит, а у меня есть скрипка, вот играю и глущу время, а квинта и оборвись.

— Хорошо, — сказал я, — постараюсь достать, а еще что?

— Еще что? рассказ мне нужно. Был у меня рассказ хороший, любил его читать, приехали мои ребята, знаете, какой это народ пошел теперь, не углядел, искурили, вот мне бы рассказ.

Я принес старику сочинения Боборыкина, томов пятнадцать в хорошем коленкоровом переплете:

— Посмотрите, нравится?

Он посмотрел один рассказ «За убийцею».

— Очень, — говорит, — нравится.

— Возьмите все!

Он даже испугался, верно, подумал, что ему не отдарить или что я стащил эти книги и не отвечать бы за них. Взял один только том «За убийцею» и очень довольный обещался прислать еще табаку и звал в гости.

11 Мая. +23 Р в тени.

Кругом ходят, погромыхивая, дождевые облака. Кричат перепела. Запел соловей. Лист загустел на березах и затенило. Болото нагрелось, пахнет березой. Полный расцвет сирени. Яблони начинают цвести. На рябине показались белые лепестки. На болотах желтые почти исчезли, и все стало морем зеленым, слились болота, поля и леса. Колосится рожь, показались первые грибы — подколосники (подберезники, черные).





Надо заметить, что поповичи своей способностью работать где бы ни было, приспособляться, оглаживать отношения играют большую роль в Советской России.

Разумеется, знаешь умом, что множество людей так же хорошо чувствовали, как я, но сердце каждый раз изумляется, догадываясь о ком-нибудь, что и он такой же наивный человек со своими маленькими тайнами, что он близкий.

Народ не понимает цели коммуны и каждый занят личным делом.

«Кажон теперь для себя!» — слышал я, недавно сказала старуха в деревне просящему Христа ради.

Представляю себе коммуну, как большой парадный чисто отполированный квадратный стол; в будни он пуст, в праздники на нем ставят гипсовый бюст Маркса, заседают, говорят речи, играют «Марсельезу». Спев и поговорив, все расходятся. Зато под столом пьют самогон и поют «Ваньку Ключника». В состав подстольного общества входит прежняя служебная мелкота и, главным образом, прежняя полиция, жандармерия, поповичи, недоучившиеся гимназисты, все то общество, которое бывало от скуки выходит глазеть на станцию проходящий поезд, все «вторые скрипки», описанные Чеховым. Им и самим бывает тошно от этой жизни, они сознают, что так всегда быть не может, и при первом тревожном известии из центра говорят о конце и даже обращаются к Библии, выискивая пророчества про Аввадоново царство. Когда бунт подавляется, все они опять думают, что ничего, поживут еще долго, делают двойные, тройные усилия для выполнения завета «кажон для себя».

Что же из этого может выйти, если исключить всегда грозящую опасность провала коммунального стола. «Добро перемогает зло», — говорят в народе. Трудящийся человек, в конце концов, неизвестно какою ценою одолеет бездельника. Но это уже не будет коммуна — общественный стол, а коммуна — общеобязательная принудительная государственная власть, которую можно называть — равно коммуной, или монархией, или республикой. Я думаю, что немногие честные люди, которые теперь служат в центральных учреждениях, в этом смысле и самоопределяются в своей совести. В конце концов, всем надоест смотреть на пустой стол и каждый будет находить себя, и так сложится общественное мнение, общество, которое своим фактом существования смягчит принудительную власть, станет размывать, рассасывать ее, как волны, всегда деятельные, размывают неподвижный берег.

Сколько же лет пройдет этой жизни без всякого смысла? Нельзя сказать. Как в личной жизни, так и в общественной бывают роковые столкновения, возникают вопросы, которых, как ни думай, все равно не одумаешь за свою жизнь, и решаются эти вопросы после и другими людьми. Это наше духовное наследство грядущим поколениям.

Небо словно выцвело, все ровно-песочное, желтое, и солнца не видно весь день: кругом горят болота. Вчера мы посадили мер 15 картошек на земле, из-за которой пришлось воевать (чуть не обделили товарищи). На чужой лошади пахал, семена собирал по ученикам, как поп. Тройник сломался в телеге, сколько было хлопот, чтобы опять сколотить драгоценную навозную телегу! И как чуждо мне было это «земледелие», из которого вынута душа толстовства, эсерства и просто собственника, а, казалось бы, ведь это идеал: я — учитель и я — земледелец.

Душа земледелия в том, что работаешь как будто для себя, а на самом деле для других. Теперь эта работа только для себя, к земле циническое отношение: вытянуть с нее картошку для поросенка и бросить. После такой работы ночью просыпаешься, и вот боль, такая боль в душе, что голосом начинаешь продолжать ее, и поднимается вой, животный вой, так что собака в другой комнате отзывается.

Как я опустился в болото! Немытый, в голове и бороде все что-то копается. Мужицкая холщовая грязная рубашка на голое тело. Штаны продраны и назади и на коленках. Подштанники желтые от болотной ржавчины. Зубы все падают, жевать нечем, остатки золотых мостиков остриями своими изрезали рот. Ничего не читаю, ничего не делаю. Кажется, надо умирать? Лезет мысль — уйти в болото и там остаться: есть морфий, есть ружье, есть костер — вот что лезет в голову.

14 Мая. Похолодело сразу с +25 Р до +7. Суховей. Небо только на самой лысине голубое, а по сторонам желтое от дыма горящих лесов.

Миллионы художников могут, не ссорясь между собою, пользоваться одною булавочной головкой натуры; так верно, если бы развить все творческие силы человека, то немного бы им нужно было земли и всякой материи, и воевать бы тогда было не из-за чего. Вообще для творчества нужно немного материи и не в материи вопрос, может быть, даже, если вопрос ставится о материи, то это бывает признак, что творчество нарушено, и революция есть именно момент нарушения творчества.

Творчество чувствуется как освобождение от материальности, преодоление материи, наоборот, чувство тягости материи лишает творчества.

Люди, видимо, не могут быть всегда в творчестве (в духе), это промежуточное состояние их, когда чувствуется тягость материи, называют долгом или крестом, это чувство — мать всей морали. Так, цвету (или творчеству) предшествует подземная, корневая жизнь долга (креста).

Цвет и крест иногда враждебно встречаются, и то гибнет крест, обращаясь в ханжество (напр., «Дон-Жуан» Мольера), то, напротив, цвет растворяется в шансонетке (то же «Дон-Жуан» у Пушкина).

В Феврале мы встречали революцию, как цвет, — ошиблись, а потом живем до сих пор с вопросом — крест это, за которым последует цвет, или же состояние вне свободы и долга, вечная погибель, распад? С самого начала рассуждения мы верили, нечего ждать цветов от революции, но чувство долга не должно покидать нас.

Во всем творческом процессе начало его бывает трудно, как начинается он чувством тяжести материи, и если распадается, то появляется чувство гадости. Вот и думается, что сейчас мы испытываем чувство гадости, хотя трудно остановиться на этом по случаю своего личного несовершенства. Ищешь поправку своему личному в других, даже хватаешься за «честного коммуниста», ищешь его… а не можешь найти. Но это и очень наивно — искать морали среди насильников и убийц, искать нужно с другой стороны, там, где всё выносят и не теряют веры, но эта область еще более закрыта личным несовершенством, усталостью, ленью, способностью удовлетворяться малым. Тяжкий вопрос для каждого, кажется, не разрешимый сознанием и внутри настоящего, а после нас, после нашей смерти.