Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 42

Мама рассказывала дошедшую от старых времен историю о деревенской старухе, впервые попавшей в город. Хозяин трактира стал ее зазывать: «Входи, откушай, бабушка!» Привыкшая к тому, что в ее краях приходящих, даже незнакомых, угощали бесплатно, старуха вошла: «Ну, дак угости, если милость-та будет!» Трактирщик предлагал ей всё новые блюда. Она с благодарностью соглашалась: «Ну дак принеси, если милость-та будет!», а потом без шубы, снятой с нес в качестве платы за угощение, вернулась в родную деревню, проклиная городские порядки.

Ели не спеша, истово (еще бы — устали, наработались!). Помню, дед при всей своей покладистости не выносил теплый, недостаточно горячий чай: «Это что за чай! Им только сады поливать!» (садами называли в деревне домашние цветы). И выливал налитый ему чай в сады — в горшки с цветами.

Всего труднее в деревне было чинно, как полагается у староверов, сидеть за столом — не хохотать, не крутиться, не шпынять друг друга под столом кулаками. Это не всегда (вернее — редко) удавалось, и время от времени батё считал себя обязанным применять более действенные, чем увещевания, методы воспитания. Спокойно, не прерывая разговора, он с особой тщательностью облизывал ложку, несколько раз, примериваясь, прикладывал ее к голове возмутителя спокойствия, а потом звонко хлопал его по лбу. Ложка деревянная, а всё ж чувствительно. Морщась — одновременно от боли и от смеха — мы на время утихомиривались. Ложка работала с учетом церковного календаря: в постные дни удар был похлестче, в скоромные — полегче, а в церковные праздники ложка вообще отдыхала, в праздники не грех было и за столом пошалить и посмеяться.

ПРАЗДНИК В ДЕРЕВНЕ

Мама-стара с утра заставляет нас переодеться, надеть заранее заготовленные розовые рубашки: «Чо люди-те скажут? Скажут, у Акима внуки, как беспризорники!» Чувствуя себя как-то неловко в топорщащихся рубашках, мы с братом выходим на улицу. Бегать, играть в городки как-то странно. Чинно идем по деревенской (главной и единственной) улице. На бревнах около строящейся избы сидят мужики — такие же, как мы, аккуратно причесанные, отутюженные и тоже, наверно, не знающие, что делать. Как в раю: красиво, благолепно, но скучновато. Нам они обрадовались: «Садитесь-ко, садитесь, Зиновьичи. Это чо, книжка ли чо у вас?» Через минуту 12-летний Зиновьич уже читал им «Рассказы для детей и народного чтения» Льва Толстого. Они внимательно слушали, похмыкивая в бороды, а нам приятно было сидеть со взрослыми мужиками как равным с равными и чувствовать, что чтение понятно и интересно им.

К полудню старообрядческое благолепие тает, сменяется долгим, до поздней ночи застольем, которое сродни застолью в городе, которое я подробно описал. Были, однако, и отличия. Во-первых, песни были другие. Вот дедушка, усердно угощавший гостей брагой («Ну-ко, Анисимыч, держи!») и сам не забывавший «держать», неожиданно не пропел, а скорее прокричал скороговоркой:

И все подхватывают: «Ко-о-огда я ма-а-альчик…»

Потом пели «Ты не вейся, черный ворон…» и другие незнакомые песни. «Старинные» — подумал я и удивился, когда мама-стара сказала своей сестре, Пелагее: «Ну их, Палага, к чёмору (черту) с песнями-то ихними! Споем старинную!» Скромно притулившись в сенцах, они стали петь, для себя. Сейчас я понимаю, что именно их песни были самым интересным из всего, что пелось на этом празднике, но тогда эти тягучие песни мне совсем не нравились. Как мало ценил я тогда и песни эти, и обстановку — все эти туеса, прялки, сундуки, старые старообрядческие иконы-складни, сам этот старый дом с лавками вдоль стен, с керосиновой лампой под потолком, и как бы я хотел сейчас попасть в этот дом и послушать эти песни. Но нет уж ни людей этих, ни утвари, ни дома, ни даже самой деревни.

К ночи, чего греха таить, и гости, и батё с мамой-старой с трудом держались на ногах. Я (вслед за Некрасовым) не очень даже этому удивлялся:

…Вторая строчка не потеряла своей злободневности и в наши времена, а вот с первой — сложнее.





Наутро после праздника я проснулся от скрипа двери: нагнув голову в низкую дверь, вошел дедушка. Похож на гнома — маленький, седенький, под старой-престарой, бывшей черной шляпой, с корзиной только что набранных грибов. Сняв мокрые лапти (роса), сел на западню (возвышение с дверцей в подполье), стал чистить грибы. Я снова уснул, а когда проснулся, солнце заливало избу, играло на самоваре, который клокотал и трясся на столе. Обычная утренняя еда — заваруха. В большой общей миске заваривается крутым кипятком гречневая мука, разравнивается в виде воронки, в которую наливается масло. Отделяешь ложкой горячую заваруху, обмакиваешь ее в масло — и в рот. В том же самоваре одновременно варятся и яйца — на специальной подставке под крышкой самовара. И — никаких «опохмелов», праздник кончился: деревня, которая только вчера пила, кричала, плясала, орала частушки, занимается обычными делами — до следующего праздника.

РАЗГОВОРЫ, РАЗГОВОРЫ…

Мама была очень общительна. Не было дня, чтобы к нам не заходили (по делу или так, по дороге) родственники или знакомые. Днем двери (не только у нас, а у всех в Воткинске) никогда, даже в войну, не запирались. Гость проходил через двор, зимой в сенях обметал веничком валенки и без стука вваливался в дом (поскорее захлопывая за собой дверь, чтобы холоду не напустить): «Здорово живешь, Николаевна!»

Родственные связи ставились очень высоко. Даже «седьмая вода на киселе» могла всегда рассчитывать на приветливый прием и длительное пристанище — это в нашем-то доме, где в одной, по сути дела, комнате жила семья из пяти человек! Множество раз повторялась такая картина: поздно вечером — громкий стук в деревянные ворота нашего дома. Мама выходит в сенцы и возвращается с ватагой заиндевевших мужиков с кнутами. «Деревенские» приехали! Не всегда мама была в восторге от этих визитов, но никогда не показывала и тени неудовольствия. Но и гости были крайне непритязательны: вповалку лежали на полу, даже и на кухне, завернувшись в те самые тулупы, в которых приехали из деревни. Ну а мы, ребятишки, были на седьмом небе: новые люди, новые разговоры, а то и гостинчик из деревни.

Люди, среди которых прошло мое детство, были очень открытые. Встретятся где-нибудь — в поезде, в очереди за хлебом — незнакомые женщины, а через полчаса они друг другу всё выложат, самое сокровенное. Может, скрывается в этой изумляющей западного человека открытости некое религиозное чувство, христианское представление о божественном всеведении: если сам Господь Бог всё про меня знает, то чего уж мне таиться от такой же простой бабы, как я?

Так и вижу, как сидит на лавке около мамы (неустанно шьющей, порющей, гладящей очередной заказ) какая-нибудь мамина родственница или знакомка, косится на мою, казалось бы, безучастно склоненную над учебником голову и сначала шепотом, а потом, увлекшись, и совсем громко, говорит о том, что наболело.

Сколько таких вот бабьих (и не только бабьих) исповедей выслушал я в детстве! Обыденные разговоры о ценах на рынке, о продовольственных карточках, о вестях с фронта, даже о «похоронках» — забылись. А вот несколько рассказов помню отчетливо, хотя лица рассказчиков (странно!) совсем стерлись из памяти. Многие из этих подслушанных разговоров были совсем уж не для детских ушей, но их-то лучше всего сохранила память… Приведу некоторые из них. Они, мне кажется, любопытны для характеристики эпохи и народной психологии.

— Ты ведь, говорят, Евсеич, за красных воевал, начальником был?

— Как же, было дело. (Тут я навострил уши — первый раз в жизни видел я красного командира, о которых столько читал.) Много нас было. Китайцы даже были, латышей много. Латыши больше всего шороху давали. Если услышат в деревне: «Латыши идут!» — всё бросают, по караваю хлеба в руки — и бежать, в болото или куда. Смех! Ну и мы тоже спуску не давали. Прискачем, бывало, в деревню. Смотрю, где дом побогаче. Дверью так шваркну, кричу: «Кто хозяин? Ты чо?! С белыми снюхался, сволочь? В расход тебя!» И за бороду его. Он замельтешит: «Да ты чо? Опомнись, каких белых?! Кто говорит?» «Люди, — говорю, — говорят». Попугаю его этак, а потом говорю: «Ну ладно, на первый раз поверю. Моли за нас Бога своего. Да вон ребятам дай провиянту — телушку или там овечку. Ну и раны промывать — спирту или хоть самогонки!» Ну, он сам всё тащит, только бы нас спровадить!