Страница 82 из 90
— По крайней мере ты хоть жива и невредима, — сказал дядя Лучо. — Я уж решил, что твоя сестрица тебя за волосы таскает.
— Вначале чуть не залепила мне пощечину, — призналась тетушка Хулия, садясь около нас. — Конечно, наговорила мне ужасных вещей. Но, кажется, несмотря ни на что, я смогу пожить в вашем доме, пока не прояснится обстановка.
Я встал и сказал, что мне надо идти на радио: было бы ужасно именно в это время потерять работу. Дядя Лучо проводил меня до дверей, сказал, чтобы я приходил обедать, и когда, прощаясь, я поцеловал тетушку Хулию, я заметил, что он улыбается.
Я помчался в магазинчик на углу позвонить кузине Нанси. Мне повезло: она сама взяла трубку. Услышав меня, она онемела. Мы договорились встретиться через десять минут в парке Саласар. Когда я примчался, она уже была на месте, сгорая от любопытства. Прежде чем она мне что-либо рассказала, я вынужден был описать ей все наше приключение в Чинче и ответить на бесчисленные совершенно пустячные вопросы — в каком, например, платье была тетушка Хулия на свадьбе. Что Нанси очень понравилось и над чем она хохотала до упаду (хотя и не поверила мне), была слегка измененная мною версия о том, что зарегистрировавший нас алькальд был негр-рыбак, полуголый и босой. После этого я наконец добился, чтобы она сообщила мне, как встретила новость вся наша семья. Произошло то, чего и следовало ожидать: беготня из дома в дом, бурные семейные совещания, бесконечные телефонные звонки, потоки слез. По всему было видно: мою мать успокаивали, навещали и выражали ей сочувствие так, будто она потеряла своего единственного сына. Ну а саму Нанси затравили расспросами и угрозами, полагая, что она наша сообщница, и требовали, чтобы она сказала, где мы находимся. Но Худышка уперлась и категорически от всего отказалась, она даже пролила немало крокодиловых слез, и это заставило родню засомневаться в ее соучастии. Нанси тоже была обеспокоена поведением моего отца.
— И не вздумай встречаться с ним, пока он не отойдет, — предупредила она. — Он в такой ярости, что готов стереть тебя в порошок.
Я спросил ее относительно квартиры, снятой мною, и опять поразился ее практичности. Сегодня утром она уже говорила с хозяйкой квартиры, там надо было отремонтировать душ, поменять и покрасить двери, так что раньше чем через десять дней помещение не будет пригодно для жилья. У меня упало сердце. По дороге к дому стариков я думал, где же мы, черт возьми, будем скрываться целых две недели.
Так и не решив этой проблемы, я пришел к дедушке и бабушке и застал у них мать. Она сидела в гостиной и, увидев меня, картинно зарыдала. Она крепко обняла меня и, целуя в глаза, щеки, теребя пальцами мои волосы, полуохрипшая от слез, все повторяла с безграничной жалостью: «Сыночек, мальчик мой, солнышко мое. Что они с тобой сделали? Что с тобой сделала эта женщина?» Я не видел ее почти год и, несмотря на слезы, отметил, она помолодела и похорошела. Я сделал все возможное, чтобы успокоить ее, и заверил, что со мной никто ничего не делал и я сам по собственной воле решил жениться. Она и слышать не могла имени своей столь неожиданной невестки, при одном упоминании которой рыдания становились еще безутешнее. Временами на мать находили приступы ярости, и тогда она называла тетушку Хулию «эта старуха», «нахалка», «разведенка». Глядя на эту сцену, я вдруг понял одну вещь, которая прежде не приходила мне в голову: гораздо больше, чем сплетни, мать огорчал религиозный вопрос. Она была ревностной католичкой, и ее не столько волновал возраст тетушки Хулии, сколько то, что она была разведена (стало быть, ей запрещалось вторично вступать в церковный брак).
Наконец с помощью дедушки и бабушки мне удалось успокоить мать. Старички были на редкость участливы, доброжелательны и скромны. Дедушка ограничился тем, что сказал, целуя меня, как обычно, в лоб: «Ну, поэт, наконец-то ты явился, а мы уже беспокоились». А бабушка после долгих объятий и поцелуев спросила меня на ухо с хитрецой: «А Хулита здорова?»
Приняв душ и сменив белье — какое облегчение сбросить одежду, в которой щеголял не один день! — я смог поговорить с матерью. Она перестала плакать и уже пила чай, приготовленный бабушкой. Старушка сидела возле нее на подлокотнике кресла и гладила по голове, будто маленькую девочку. Я попытался вызвать у матери улыбку шуткой, правда, весьма дурного вкуса («Мамочка, но ведь ты же должна быть довольна — я женился на твоей давнишней приятельнице!»), потом коснулся самых тонких струн, поклявшись, что не брошу занятий и защищу диплом юриста, а возможно, даже изменю свое мнение относительно перуанских дипломатов («Те, кто не идиоты, — гомики, мамочка!») и пойду работать в министерство иностранных дел, о чем она всегда мечтала. Постепенно мать оттаивала и, хотя лицо ее сохраняло скорбное выражение, стала спрашивать меня об университете, о моих отметках, о работе на радио, даже пожурила меня за неблагодарность: ведь я так редко ей писал. Отцу, сказала она, я нанес ужасный удар: он тоже мечтал о великих моих свершениях в будущем и потому не позволит, чтобы «эта женщина» разбила мне жизнь. Он уже советовался с адвокатами: брак не считается действительным, он может быть расторгнут. А тетушку Хулию могут обвинить в растлении малолетних. Мой отец был в такой ярости, что отказался от встречи со мной, иначе произойдет «что-нибудь ужасное». Он требует, чтобы тетушка Хулия немедленно покинула страну, в противном случае ее ждут неприятности.
Мы с тетушкой Хулией, отвечал я, поженились именно для того, чтобы не расставаться, и нелегко ему будет отправить за границу мою жену через каких-то два дня после свадьбы. Но мама не хотела со мной спорить: «Ты же знаешь отца, знаешь его характер, надо послушаться его, иначе…» — здесь мать в ужасе закатывала глаза. В конце концов я сказал, что опоздаю на работу и мы договорим потом. Перед тем как проститься, я снова коснулся своего будущего и попытался успокоить мать, обещая, что получу диплом адвоката.
В автобусе по дороге к центру Лимы меня охватили мрачные предчувствия: что если я уже кого-то обнаружу за своим письменным столом? Меня не было на работе три дня, кроме того, последние три недели, в связи с брачными предприятиями, я совершенно забросил радиосводки, и, наверное, Паскуаль и Великий Паблито натворили там нечто невообразимое. Все тревожнее думал я о том, что означала для меня, помимо других осложнений личного плана, потеря места. И стал сочинять доводы, способные растрогать Хенаро-сына и Хенаро-отца. Войдя (с душой в пятках) в здание «Панамерикана», я был потрясен, встретившись в лифте нос к носу с импресарио-прогрессистом, но он поздоровался со мной так, будто мы расстались десять минут назад. Лицо его было серьезным.
— Катастрофа разразилась, — сказал он, задумчиво покачивая головой, создалось впечатление, будто мы секунду назад говорили об известном деле. — Можешь ты мне посоветовать, что нам теперь делать? Его пришлось положить в больницу.
Он вышел из лифта на втором этаже, и я (в мимолетном разговоре я сделал грустную мину, бормоча: «Ах, черт возьми, какая жалость!» — будто зная, о чем речь) обрадовался: случилось нечто, из-за чего мое отсутствие осталось незамеченным. На нашей верхотуре сидели Паскуаль и Великий Паблито и с грустными лицами слушали Нелли, секретаршу Хенаро-сына. Она едва поздоровалась со мной, никто даже не пошутил по поводу моей женитьбы. Все смотрели на меня отрешенно.
— Педро Камачо увезли в сумасшедший дом, — пробормотал надтреснутым голосом Великий Паблито. — Какая печальная весть, дон Марио.
Все трое, особенно Нелли, следившая за событиями из дирекции, рассказали мне подробности. Это началось, когда я занимался своими добрачными хлопотами. Предвестниками конца были те катаклизмы, пожары, землетрясения, столкновения, железнодорожные и морские катастрофы, которые заполонили радиопостановки, уничтожая за несколько минут десятки героев. На этот раз сами актеры и технический персонал «Радио Сентраль» испугались, они уже не могли по-прежнему служить для писаки спасительным заслоном, не могли упредить поток присылаемых радиослушателями протестов и недоуменных вопросов, чтобы те не дошли до обоих Хенаро. Они и сами обратили внимание на газеты — на протяжении нескольких дней комментаторы радиопостановок издевались над катаклизмами Педро Камачо. Отец и сын Хенаро вызвали писаку и со всякими предосторожностями, чтобы не травмировать его и не вывести из равновесия, стали расспрашивать боливийца. Однако в разгар беседы у артиста произошел нервный криз, и он «сломался»: катастрофы, как выяснилось, были стратегическим приемом, дабы вновь с нуля начать прежние истории; память изменяла писаке, он уже не знал, какие события произошли, кто такие и откуда взялись его персонажи, не помнил, из какого эпизода данный герой. «Громко рыдая, вырывая на себе волосы, — уверяла Нелли, — боливиец признался, что в последние недели вся его жизнь, его работа, его ночи стали сплошным мучением. Отец и сын Хенаро показали Педро Камачо доктору Онорио Дельгадо, известному светилу Лимы, и тот немедленно определил: писака не в состоянии работать — его „опустошенный“ мозг нуждается на некоторое время в отдыхе».