Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 92

Каменный пояс, 1975

— Думаешь, зачем я пришел?

— Не знаю.

— Давай вечером ко мне. Утром пораньше махнем на Травакуль. Окунишка там похватывает. Ты, Гриша Петрович, не морщись. Приходи и баста. На озеро можно с вечера уйти,у костра переночевать.

И Андреев не устоял. Вообще-то он любил бывать у Глазковых. Семья у них большая, дружная и работящая. Жили на Нижнем Кыштыме, на самой окраине, у леса. Завели корову, теленка, кроликов, кур, черт те чего только у них нет. Купил Николай себе мотоцикл, чтобы летом гонять в лес и на рыбалку. Работал на огнеупорном заводе, трудился на совесть.

Самая маленькая у Глазковых Оленька, кареглазая ласкобайка. Все дети в отца, но Оленька, пожалуй, сильнее всех походит на него. Как только Григорий Петрович появился у них, Оленька обхватила его за колени и подняла на него лукавые глазенки. Он дал ей шоколадку. Мать сердито опросила:

— Что говорить-то надо?

Оленька смущенно шепчет:

— Спасибо! — и бежит к отцу, который сидит на табуретке и курит самосад. Она устраивается между коленей и смотрит на Андреева исподлобья и чуть кокетливо.

— Поедем жить в Челябинск? — спросил Григорий Петрович и сел рядом с Николаем. — У нас хорошо.

— Не-ет.

— А чего? У нас зверинец есть, трамвай, мороженое.

— Не-ет.

— Езжай, — посоветовала мать. — Будешь жить у дяди Гриши. Учиться там пойдешь.

— И папка поедет?

— Хитрая какая! — засмеялся Андреев. — Пусть папка в Кыштыме остается.

Оленька теснее прижимается к отцу. А того распирает от радости. Оленька отказывается наотрез:

— Без папки не поеду.

— Моя дочка, — прижимает Оленьку Николай. Давно ли сами были маленькие? И сорок лет, как один миг. Когда долго не видишь близких и знакомых, то просто теряешь ощущение времени. А придешь вот так в гости и с грустью убеждаешься, что время летит ракетой.

Проговорили они в этот вечер допоздна. А встали рано. Еще не взошло солнце, в низинах копился белесый туман, когда рыбаки двинулись на Травакуль. Это озеро — часть озера Иртяш. Если сесть в лодку-моторку на травакульском берегу и плыть до конца, то очутишься у Каслей.

С южной стороны Травакуль стало затягивать травяной коркой. От берега она протянулась метров на двести, а местами и того больше. Толщина ее чуть поболее полметра. Вроде ковра из травы и земли — осока растет густая, кучерявятся низкорослые кустарники. Тяжесть человека корка выдерживает, но зыбится. Встанешь на нее, она качнется, нога по щиколотку погрузится в воду. Так и идешь качаясь, словно по резине. Этот травяной ковер, лежащий на воде, зовут в Кыштыме лабузой.

Еще до войны любили рыбачить с лабузы глухой дед Павел с племянником. Во время рыбалки старший засыпал. Сидит, сидит дядя Павел, смотрит на поплавки и вдруг заснет. Минуту спит, другую и так же вдруг просыпается. А тут начинал вздрагивать поплавок. Племянник кричал на все озеро:

— Дядя Павел, момошит! — это у него вместо слова «тормошит».

Крик слышали все рыбаки. И с тех пор, как кто-нибудь зазевается, тому кричали:

— Эй, дядя Павел, у тебя момошит!

Николай Глазков любил повторять эти слова даже теперь, спустя тридцать лет.

Рыбаки выехали на лодке к лабузе. Облюбовали маленький заливчик с темноватой и заросшей наполовину круглыми листьями кувшинок водой и взялись за дело.

Поднялось солнце. По теплой воде струились остатки белесого тумана. Из зарослей, потревоженные кем-то, поднялись две кряквы и, свистя крыльями, улетели к середине озера. Из города донесся паровозный гудок. Николай навесил козырек кепки на самые глаза — мешали солнечные блики. Три донных удочки приспособил на весле и закурил. Но леску с ходу повело первым у Андреева. Окунь схватил сразу и сильно, удилище стукнуло о борт. Леска поехала вкось. Андреев потянул и с радостью почувствовал упругое сопротивление. Зеленого с черными поперечными полосами окуня в лодку выбросил рывком.

Почин сделан. Здесь рыбалка обещает быть повеселее, нежели на Сугомаке.





Ловили рыбу и разговаривали. Григорий Петрович спросил:

— Алешку Куприянова знавал?

— Заречного?

— Ну.

— Знавал.

— А его старика?

— Дядю Костю? А кто его не знает?

— Я его на Сугомаке встретил. Говорит, что из-за дочери рыбачит. Любит она рыбу.

— Пусть не брешет. Зимой на Аргазях пропадает. Старик тот еще, хитрющий.

— Почему?

— А вот слушай. Эй, Гриша Петрович, смотри — момошит! Не спи, как дядя Павел!

— А ты рассказывай.

— Мы зимой удим на Аргазях каждое воскресенье. Директор грузовик дает. Набьется таких, как я, целый кузов и всю дорогу хохот. На Аргазях окунь хватает шибко хорошо. Но как ни приедем, а старик уже там. Спрашиваем: «Как дела, дядя Костя? Клюет?» — «Балуется, вишь, какая мелюзга», И показывает окунишечка с наперсток. И что интересно — Куприяныч никогда не долбит лунки там, где все. Норовит особнячком. Нам окуни все-таки приличные попадаются, весело артелью рыбачить. Ноги отекают долго сидеть-то. Вскочишь поразмяться и к Куприянычу. У него же два-три окунишечка всего и валяется. «Дядя Костя, чего это вы мерзнете из-за такого улова, айдате к нам, у нас славные похватывают». «Да уж ладно, — отвечает, — мне старику, и этого хватит, невезучий я». Как бы не так, стал бы Куприяныч из-за такого улова мерзнуть. А что делал? Аргази-то, знаешь, — Миасс запрудили. Они и разлились как море. Раньше пашня тут была. Куприяныч и наткнулся на место подходящее. Клюнет ему окунище с ладонь, он его зароет возле себя в снег и ничего не видать. На снегу лишь валяются окуничешки-маломерки. Думаешь, как он хитрил?

— Понятия не имею.

— Заметит, что к нему кто-то идет, на полметра леску поднимет и сидит. Ему мальки и попадают. Уйдет посторонний, он на полметра леску опустит, до самого дна, а там окунище вон какой клюет. Понял?

— Да-а.

— Боялся, что мы рядом сядем. А нас сомнение взяло. Клюет плохо, а он с места не сходит. Как это так? Решили проследить. В конце дня сели возле него и ждем. Не вытерпит, все одно откроется. И открылся. Взял лопаточку и давай снег разгребать. Поверишь, я таких окуней сроду не видел. Во! — Николай отмерил правую руку до плеча. — Именно такие, не сойти мне с места, понимаешь, ухмыляется: мол, провел я вас, архаровцев. На следующий выходной вокруг Куприяныча лунок надолбили, поверишь — решето, а не лед стал. И ничего не поймали.

— Говорят, Алешка у них объявился?

— Как тебе сказать? Был слух. Спросили мы как-то старика. А он брови нахмурил и ответил; «Собака лает, ветер носит». У него разве правду узнаешь? Но будто бы тетя Дуся, жена его, ездила к Алешке.

— Куда?

— Этого не скажу, не знаю. Будто Алешку американцы с парашютом сбросили, а он, сказывают, с повинной пришел. Будто бы ничего ему не сделали. Но в Кыштым не едет.

— Дыма без огня не бывает.

— Понятное дело. Неужели у него сердце-то не болит? Отец, мать здесь, родина здесь, а он там по заграницам, шпионом еще заделался. Знаешь, снится мне Колька Бессонов, ну, как живой. Помнишь ведь его: курчавый, здоровущий, ботинки носил сорок пятого размера. Постучит будто ко мне в окно, а я выгляну — ба, Колька вернулся! Здоров, говорю, где ты пропадал столько лет? Далеко, отвечает. Письмо бы хоть написал. В таком месте был — нельзя. Погоди, говорю, Грише Петровичу телеграмму в Челябинск дам, он живо приедет. А Колька пятится, пятится от меня, будто чего-то боится. Просыпаюсь, а никакого Кольки Бессонова нет. Может, и он там, где Алешка был?

— Нет. Тетя Тоня сразу после войны на могилу к нему ездила.

— А что, Гриша Петрович, не пора ли нам ухой заняться? — Уха! Если бы в ресторанах умели готовить такую, какую готовят кыштымцы на берегу, пожалуй, там не было бы отбоя от посетителей.

Да, нигде не умеют готовить такую уху, как в Кыштыме. Некоторые придумывают там всякую «многоэтажную» уху, но все это чистейшая ерунда. Мол, нужно сначала сварить рыбью мелочь, потом рыбешку выбросить, а на отваре варить настоящую уху — из щуки, крупных окуней, а еще лучше из линей.