Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 92

Каменный пояс, 1975

И что главное, парень, материнская-то любовь нисколько не слабее девкиной оказалась. Девкина любовь сушит Липунюшку, злая эта любовь. А материнская бережет. Видит девка не простой парень ей попался, еще сильнее распаляется. Вот-вот Липунюшка поддастся ей, вот-вот сгорит от ее любви, ан нет — опять он силу набирает, силой материнской держится. А Липунюшка уловил минутку да сбег. Опять же на Сугомак и пришел, где лодку-то оставил. Глядит, а на пенечке матушка горюет о нем. Закричал от радости. Только глядь-поглядь, откуда ни возьмись, встала перед ними бесстыжая лесная девка, глазами жгет Липунюшку, а добиться ничего не может. Потому как рядом матушка стоит, чары ее отводит и девкин огонь тушит. Озлилась тогда лесная девка, в черную гадюку обернулась и ужалила матушку. Схватил Липунюшка сук и размозжил змее голову. И в тот же миг в клен превратился. Рядом вдруг старая береза поднялась, сережки в воду опустила. И сейчас стоят рядом — клен и береза, сын и мать. От лесной девки и следа не осталось. Уразумел что к чему?

— Уразумел-то, уразумел, — отозвался Григорий Петрович. — Только вот не пойму: зачем же было враждовать материнской любови с девкиной? Парню ведь и та и другая нужна.

— А тут, видишь ли, злая любовь.

— Разве любовь бывает злая?

— А то как же? — удивился старик. — Пора уже домой, ядрены шишки. В глыбь ушла рыба, полдневать.

Старик принялся сматывать удочки, связал их бечевкой и положил рядом. Сам присел у воды на корточки, напился из пригоршней, умыл лицо.

— Сугомакской водой умываться, — сказал он, — одно удовольствие — молодеешь. А вы все позабрались в тесноту, дымом да пылью дышите да еще радуетесь.

— Кому что нравится.

— Ну, прощевай, за байку не обессудь.

В самый последний момент Андреев вдруг спросил:

— Послушай, дед, продал бы ты мне рыбы на уху. У тебя же много, а из семи моих уху не сваришь.

Старик навесил на глаза густые брови, враз как-то ощетинился, Григорий Петрович даже подивился — совсем другой человек перед ним. Возьмет сейчас и отругает, а того хуже — отматерит. Зачем, скажет, ты деньги предлагаешь, на уху-то я тебе и так дам. Но старик ответил:

— На уху? Пошто же — можно! Давай так — я тебе тридцать окуньков дам, а ты мне трояк, для ровного счету.

Андрееву поначалу показалось, что старик шутит, за тридцать рыбок — и трояк! В кармане у него был всего один рубль, прихватил на всякий случай. Старик ждал, буравя его глазами.

— Спасибо, но у меня с собой и денег таких нет.

— Дело хозяйское, — пожал плечами старик, закинул на плечо удочки, взял пестерь и пошел прочь. Андреев чувствовал себя худо — не то из-за того, что затеял этот неловкий разговор о рыбе, не то от того, что старик вдруг повернулся к нему неприглядной стороной, это после рассказа-то про Липунюшку и про своих детей.

С гор потянул голубой ветерок. Озеро пошло рябью. Чуть позже ласковая волна стала тихонечко биться о камни.

У Глазковых

Андреев пробыл на Сугомаке до вечера. В самую жару загорал. Под вечер все-таки на уху на рыбачить сумел. Домой вернулся в отличном настроении.

Виктор, муж сестры, лежал в амбаре и читал книгу. Там пахло стариной и было прохладно. При появлении Григория Петровича он вышел на рундук и спросил усмешливо:

— Ну, как, рыбак — солены уши?

На лбу у Виктора большие залысины, лицо продолговатое, насмешливое.

— Лучше всех.

— Ну, коль есть уха, будет и пол-литра.

Мать вывалила рыбу в эмалированный тазик, устроилась на завалинке и принялась ее чистить. Белый с подпалинами кот, поставив хвост трубой, терся о ее ноги, сладко жмурился и надоедливо вякал — просил рыбку. Виктор ушел в магазин. Григорий Петрович приспособился помогать матери. Сказал, как бы между прочим:

— Старика одного встретил.

— Чьего же?

— Не спросил. С отцом был знаком.

— Кто же это?

— Здоровый еще старикан, на таком пахать можно, у него сын в Свердловске и дочь тоже. Сейчас дочка гостит у него.

— А она-то не разведенка?

— Кажется. Невезучая, говорит, в семейной жизни.

— Куприянов это. Константин Иванович. По приметам сходится. Жадный, каких на свете мало. А нос еще картошкой?





Григорий Петрович засмеялся, вспомнив, как Куприянов свой портрет ему обрисовал. А мать продолжала:

— Бровищи густющие, завесит ими глаза — страх берет.

Андреев разрезал окуня и обнаружил в нем махонького окунька — своих ест. Бросил внутренности вместе с мальком коту.

Мать сказала:

— Ты Алешку-то Куприянова должен знать.

— С которым в школе учился?

— Его. Алешка-то у Кости старший, Васька средний, а дочь самая последняя.

— Алешка, говорят, погиб.

— Зачем же? В плену был, потом к американцам попал. Никто же не знал, лет пять назад объявился.

— Любопытно.

— Костя-то с твоим отцом годки, в солдаты в первую германскую призывались. А в гражданскую Костя в бегах был.

— Как в бегах?

— В лесах скрывался, за Сугомаком.

— От кого же?

— От всех. Поначалу от Колчака, а после от красных.

— Чудеса!

— У Кости брат был, старший — Кирилл, партейный. При Советах начальником заделался. Костей-то Кириллу глаза кололи: сам, мол, партиец, а брат дезертир. В тридцатом-то Кирилл уехал в деревню, колхозы создавать. Его там кулаки и убили.

Вернулся из магазина Виктор. Мать на шестке пристроила таганчик и поставила варить уху. Втроем распили пол-литра, похлебали ухи, вдоволь поговорили и разбрелись по своим углам.

Алешку Куприянова Григорий Петрович помнил смутно. Но хорошо в памяти отложилось одно — парень был смышленый. Обнаружились у него способности на изучение языков. Учительница немецкого занималась с ним дополнительно. Ушел Алешка из девятого класса, поступил в какое-то военное училище, и с тех пор Григорий Петрович не слышал о нем ничего. Просто забыл о его существовании.

На другой день Андреев на рыбалку не пошел: не каждый же день. «Посплю лучше подольше!» — решил он. Однако мохноногий крикун не дал спать и на этот раз. Забрался на завалинку и загорланил на всю улицу. Экой крикун!

Григорий тихонечко сполз с кровати, на цыпочках подкрался к окну. Белый инкубаторный петух, такой замухрышка — смотреть даже не на что, стоял на доске, на которой вчера чистили рыбу, и круглым, немигающим глазом уставился в окно. То повернет голову так, то эдак, а глядит-то все в окно. Жирный красный гребень мелко вздрагивал. Григорию даже показалось, что петух все понимает и кричит нарочно, чтоб разбудить его: мол, приехал рыбу удить, так нечего нежиться на постели.

Григорий Петрович осторожно сдвинул шторку, готовясь резко выбросить вперед руку, чтоб схватить мохноногого за хвост. Но это был сообразительный петух. Чуть только колыхнулась шторка, он спрыгнул с завалинки, и как ни в чем не бывало, зашагал по двору, скликая к себе кур: «ко-ко-ко».

Сон улетел. Григорий Петрович вышел в огород. Пахло укропом, сухой прогретой землей и зеленой ботвой картофеля. Картофель цвел. Белые и синие бутончики цветов покоились сверху буйной широколистой ботвы. Шершавыми листьями огурцов прикрыло парник. Тонкие, но тоже шершавые плети, извиваясь, опускались к земле. На них кое-где горел желтый цвет и видны были с мизинец величиной пупырчатые зародыши — опупыши, как их зовут здесь. Морковь бойко подняла кудрявые хвосты.

Дальше наливались зрелостью огороды соседей. У дяди Пети Бессонова частоколом выстроились подсолнухи. Они цвели, и в огороде было ярко от их цвета.

Мать открыла калитку и сообщила:

— Коля Глазок идет.

Григорий Петрович встретил старинного друга у ворот. Поздоровались и сели во дворе на бревно.

— Надолго? — спросил Николай.

Ему тоже за сорок. От природы смуглый, глаза коричневые, чуть навыкате. Щеки впалые, сколько ни помнил Андреев друга — всегда такой худощавый.

— Поживу, — неопределенно ответил Григорий Петрович.

Николай сутуловатый, ходит и горбится. После фронта работал грузчиком — на горбу носил мешки.