Страница 23 из 30
— Нет, вы вот что скажите, Василь Василич: опять ведь баба с яйцами приходила!
Мужики засмеялись.
— Вчерась одна, нынче другая, — и откуда они, сороки, проведали? Словно и впрямь дачники понаехали. Даром, говорят, бери, а бери, назад не понесу.
— Далеко молва идет, — отозвался слабо бродяга, — я еще где услыхал! Так и говорят: у нас ничего нет, а иди, брат, к Жигалеву…
— Жегулеву, — поправил матрос.
— Жигулеву, Александру Иванычу, он тебя к делу приспособит и поесть даст. И за хлеб-соль, братцы, спасибо, а что касается дела, то уж не невольте, не по моей части кровь…
Нахмурились. Федот взмахнул кулаком и крикнул:
— Молчи, гусыня!
Бродяжка робко отстранился, бормоча:
— Меня и саратовские лесные братья уважили, меня и…
— Не тронь его, — приказал Саша, слегка покрасневший, когда упомянулось его новое имя. — Завтра он уйдет.
Колесников смотрел с любовью на его окрепшее, в несколько дней на года вперед скакнувшее лицо и задумался внезапно об этой самой загадочной молве, что одновременно и сразу, казалось, во многих местах выпыхнула о Сашке Жегулеве, задолго опережая всякие события и прокладывая к становищу невидимую тропу. «Болтают, конечно, — думал он, — но не столько болтают, сколько ждут, носом по ветру чуют. Зарумянился мой черный Саша и глазами поблескивает, понял, что это значит: Сашка Жегулев! Отходи, Саша, отходи».
А там смеялись над рассказом Ивана Гнедых, как он в селе пищу покупал:
— Говорю ему, Идолу Иванычу: для лесных братьев получше отпускай, разбойник, знаешь, какой народ!
— Верно! — подтвердил Еремей. — Так ему и надо. А он что?
— Чтоб вы сдохли, говорит, анафемы, с вами я скоро от одного страху жизни лишусь. Да и обсчитал меня на гривенник, только в лесу я догадался, как считать стал.
Еремей молча качнул головой:
— Ах ты, поди ты — ну и сволочь же человек!
— Бесстрашный, дьявол!
— Нет, погоди!
— Надо б тебе вернуться да в морду ему плюнуть.
— Нет, погоди, — кричал Иван, — дальше-то слушай. Ка-а-к нюхну я селедку, это в лесу-то, да ка-а-к чкну: весь нос от вони разодрало! Ах ты, думаю…
Петруша забренчал балалайкой.
— Ах, душа Андрей Иваныч, матросик мой отставной — игранем?
И при смехе мужиков, знавших, что Петруша в деревне оставил невесту, зачастил:
Пали снеги, снеги белые,
Да растаяли, —
Лучше брата бы забрили,
Милого б оставили! А — юх, йух, йух, йух!..
Колесников поманил пальцем Соловьева, с ним и с Погодиным отошел к шалашу.
— Ну, Саша: завтра. Тезка тебе расскажет, он три дня, того-этого, на путях работал, все высмотрел. Расторопный он человек!
При слове «завтра» лицо Саши похолодело — точно теперь только ощутило свежесть ночи, а сердце, дрогнув, как хороший конь, вступило в новый, сторожкий, твердый и четкий шаг. И, ловя своим открытым взглядом пронзительный, мерцающий взор Соловьева, рапортовавшего коротко, обстоятельно и точно, Погодин узнал все, что касалось завтрашнего нападения на станцию Раскосную. Сверился с картой и по рассказу Соловьева набросал план станционных жилищ.
— Я думаю, Саша…
— Не мешай, Василь Василич! Жандарм, говоришь, здесь… — Он незаметно перешел на ты.
— Так точно. И два стражника. А вот тут телеграф… — при свете огарка не совсем уверенно бродил по бумаге короткий с черным ногтем палец.
Погодин решил: до утра своим ничего не говорить, да и утром вести их, не объясняя цели, а уже недалеко от станции, в Красном логу, сделать остановку и указать места. Иван и Еремей Гнедых с телегами должны поджидать за станцией. Федота совсем не брать…
— Отчего же? — почтительно осведомился Соловьев. — Все не лишний для начала человек.
— Слабосилен и стрелять не умеет, — сказал Колесников.
— У него ярости много, — настаивал Соловьев, — пусть на случай около выхода орет: наши идут! Кто не бежал, так убежит, скажут, тридцать человек было. Боткинский Андрон таким-то способом сам-друг целую волость перевязал и старшину лозанами выдрал.
Колесников покосился:
— Да ты, того-этого, по правде говори: нигде раньше в делах не был? Чтой-то ты, дядя, много знаешь — нынче мне всю дорогу анекдоты рассказывал! Ну?
Соловьев усмехнулся и щеголевато козырнул глазами:
— Кабы где был, так уж наверняка б слыхали! — Но встретил суровый взгляд Саши, съежился, точно выцвел, и заторопился. — Между прочим, можно Федота и не брать, человек они неопытный, это правда.
Решили, однако, Федота взять и даже дать ему маузер, но незаряженный: был один в партии испорченный, проглядел, когда принимал, Колесников. На том и покончили до завтра.
— Ну, ступай пока, Соловьев, — приказал Саша.
— Слушаю-сь, Александр Иваныч, но, между прочим, позвольте присовокупить: с народом нашим надо поосторожнее. Слух идет… бабы эти разные… и вообще. Конечно, пока они за нас, так хоть весь базар говори, ну, а на случай беды или каких других соображений… Народ они темный, Александр Иваныч!
— Ладно, ступай, — сухо приказал Саша, но встретил покорные, слегка испуганные, темные, как и у тех, глаза Соловьева и стыдливо добавил: — Иди, голубчик, я все сделаю. Нам поговорить надо.
3. Рябинушка
— Неприятный человек! — сказал Колесников про ушедшего, но тотчас же и раскаялся. — А, впрочем, шут его знает, какой он. В городе, Саша, я каждого человека насквозь, того-этого, вижу, как бутылку с дистиллированной водой, а тут столько осадков, да и недоверчивы они: мы ему не верим, а он нам. Трудно, Саша, судить.
— Привыкнут! — уверенно ответил Погодин, прислушиваясь к веселому говору около костра и улыбаясь. — Ах, Вася, чудесный какой вечер! Постой, Петруша петь хочет…
Как Елена Петровна в то жестокое утро, когда зашла, речь о губернаторе Телепневе, увидела вместо привычного Сашеньки новое и удивительное, в одно мгновение осознала и как бы сложила в сумму весь ряд незаметных перемен, — так и Колесников в эту минуту. Куда девалось все прежнее?.. Как меняется человек! Отяжелел подбородок, а лоб словно убавился, — или это костер играет тенями? Но вот что несомненно: резко очертился нос и выпуклости бровей, и четко изогнулась линия от носа к верхней губе — точно впервые появился у Саши профиль, а раньше и профиля не было. И еще: исчезла бесследно та бледная хрупкость, высокая и страшная одухотворенность, в которой чуткое сердце угадывало знамение судьбы и билось тревожно в предчувствии грядущих бед; на этом лице румянец, оно радостно радостью здоровья и крепкой жизни, — тот уже умер, а этот доживет до белой, крепкой старости. У того была мать, благородная и несчастная Елена Петровна, а этот словно никогда не знал матери и ее слезами не плакал — и как белеют зубы в легкой улыбке! Мысленно приделал Колесников бороду к Сашиному этому лицу — получился генерал Погодин, именно он, хотя даже карточки никогда не видал. Вздохнул с укором.
— Так вот, Саша, — значит, завтра.
— Да. Завтра. Но, Василий, милый, ты хотел о чем-то говорить — не надо! Не надо вообще говорить. Ты присматривался к Еремею, нет? — Присмотрись. Он все время молчит, и я целый вечер за ним слежу: он все мне открыл. Я знаю, ты сейчас же спросишь, что открыл, а я тебе что-нибудь навру — не надо, Вася.
— Нет, не спрошу. Прости меня, Саша.
Погодин удивленно обернулся, сдвинув тени:
— За что?
— Так. За некоторые мысли, того-этого.
— Ну вот!.. Разве это не разговор? «Прости», «за мысли», — чтоб черт нас побрал, мы только и делаем, что друг у друга прощения просим. И этого не надо, Василий, уверяю тебя, никому до этого нет дела. Не обижайся, Вася, я, честное слово, люблю тебя… Постой, идем ближе, поют!
«Кость бросил, чтобы отвязаться: любит, да еще „честное слово!“» — горько думал Колесников, идя за Сашей. И вдруг обозлился на себя: «Да я-то что? Разве не весело? — разве не поют? Эх, да и хорошо же на свете жить, пречудесно!»