Страница 15 из 16
Должно быть, иностранцы меня уважают, но возможно, и считают идиотом — о русских я пока не говорю.
— Войдите хотя бы в американское положение: пригласили поэта, — сказано им — гений. Гений — это еще больше, чем знаменитый. Прихожу и сразу:
— Гив ми плиз сэм ти!
Ладно. Дают. Подожду — и опять:
— Гив ми плиз…
Опять дают.
А я еще и еще, разными голосами и на разные выражения:
— Гив ми да сэм ти, сэм ти да гив ми, — высказываюсь. Так вечерок и проходит.
Бодрые почтительные старички слушают, уважают и думают: "Вот оно, русский, слова лишнего не скажет. Мыслитель. Толстой. Север."
Американец думает для работы. Американцу и в голову не придет думать после шести часов.
Не придет ему в голову, что я — ни слова по-английски, что у меня язык подпрыгивает и завинчивается штопором от желания поговорить, что, подняв язык палкой серсО, я старательно нанизываю бесполезные в разобранном виде разные там О и Ве. Американцу в голову не придет, что я судорожно рожаю дикие, сверханглийские фразы:
— Ес уайт плиз файф добль арм стронг…
И кажется мне, что очарованные произношением, завлеченные остроумием, покоренные глубиною мысли, обомлевают девушки с метровыми ногами, а мужчины худеют на глазах у всех и становятся пессимистами от полной невозможности меня пересоперничать.
Но леди отодвигаются, прослышав в сотый раз приятным баском высказанную мольбу о чае, и джентельмены расходятся по углам, благоговейно поостривая на мой безмолвный счет.
— Переведи им, — ору я Бурлюку, — что если бы знали они русский, я мог бы, не портя манишек, прибить их языком к крестам их собственных подтяжек, я поворачивал бы на вертеле языка всю эту насекомую коллекцию…
И добросовестный Бурлюк переводит:
— Мой великий друг Владимир Владимирович просит еще стаканчик чаю.
Старый друг Маяковского Бурлюк, которого исключили из художественного училища в одно время с Маяковским, был первым человеком, обьявившим Маяковского поэтом и гением и затем настаивавшим на том, чтобы Маяковский стал и тем и другим, чтобы не дать Бурлюку выглядеть лгуном.
Бурлюк долгое время жил в Америке — не помню точно где, в Нью-Йорке или Чикаго. Маяковский позвонил ему по приезде в Америку:
— Говорит Маяковский.
— Здравствуй, Володя. Как жизнь?
— Спасибо, за последние десять лет у меня как-то был насморк.
(Во всяком случае так Маяковский описал мне воссоединение двух основателей русского футуризма!)
Маяковский ухитрялся обходиться мимикой и экстравагантными жестами… Приходя к портному, он с серьёзным выражением лица рисовал потрясающие наброски, подчёркивая недостатки своей фигуры, а затем пунктиром показывал как костюм должен их скрыть. Куда бы мы ни шли, мы сталкивались с удивлением. Этот гигант играл с людьми, как большая собака играет с детьми, мягко подталкивая их и небольно покусывая.
В один из приездов в Париж, спустя несколько дней пребывания в городе, Маяковскому прислали повестку из полицейского участка, по которой ему следовало покинуть Париж. Представьте себе совершенно смирного, послушного Маяковского, занимающегося тем, чем занимаются все туристы в Париже: походами в Лувр, ночные клубы, покупками рубашек и галстуков… И ни с того ни с сего ему велят покинуть страну! За что? Я думаю, что его перепутали с Есениным: оба были знаменитыми поэтами, и Есенин оставил парижскую полицию с дурными воспоминаниями, связанными отнюдь не с политикой, а с алкоголем. Нет, Маяковский, конечно же, тоже очень любил выпить. В общем, мы отправились в участок, чтобы выяснить в чём дело.
И вот мы там, вдвоём в полицейском участке. Так и вижу нас, бродящих по длинным смердящим мочой коридорам. Нас посылают из одного кабинета в другой, я впереди, Маяковский — за мной, производя неимоверный грохот своими каблуками с металлическими вставками и тростью, которую он волок, постукивая, по стенам, дверям и стульям.
Наконец мы дошли до кабинета Важного Персонажа. Это был очень раздраженный господин, вскочивший на ноги из-за стола для того, чтобы сердито заорать на нас, что месье Маяковский должен покинуть Париж в течение 24 часов. Заикаясь, я бормотала какие-то совершенно неубедительные доводы, в то время как Маяковский перебивал меня (тем самым, конечно же, помогая), постоянно спрашивая: "Что ты ему говоришь? А сейчас?… А он что?"
— Я говорю ему, что ты не представляешь никакой опасности, так как ни слова не говоришь по-французски".
В ответ на это лицо Маяковского засветилось, он доверчиво взглянул на сердитого господина, и невинным тоном:
— Jambon!
Господин перестал орать, посмотрел на Маяковского, улыбнулся и спросил: "На сколько времени визу пожелаете?"
Маяковский, наконец, отдал паспорт для необходимых печатей на стойку в большом фойе. Клерк заглянул в паспорт и сказал на русском:
" Вы из Багдади? Я там жил много лет… У меня была винодельня…" Оба пришли в восторг от встречи как доказательства того, что мир тесен.
Возбуждённый этой встречей, Маяковский слишком поздно осознал, что трости с ним больше нет: её украли у него прямо посреди полицейского участка!
К слову о кражах, уберечься в Париже у Маяковского не было никаких шансов. Он выделялся из толпы, как нарыв на большом пальце. Он был таким явным иностранцем — состоятельным иностранцем к тому же — что был постоянной мишенью для выискивателей жертв.
Однажды он отправился в кругосветное путешествие и начал его в Париже. Он долго копил деньги к этой поездке и привёз с собой 25000 франков. В один прекрасный день, Бог знает зачем, он забрал все деньги из банка наличными. Беда случилась на следующий день. Я пришла за ним утром. Он сидел без пиджака и ел завтрак, свой "jambon". Перед самым выходом он взял пиджак, висящий на спинке стула и автоматически похлопал по карманам, проверить всё ли на месте. Вдруг он покрылся цветом золы — я никогда не видела чтобы кто-нибудь так менял цвет. Все деньги украли. До копейки. Его 25000 франков.
И вот он с совершенно пустыми карманами в самом начале кругосветного путешествия, которое должно продлиться год.
Кто-нибудь другой просто попытался бы наскрести достаточно денег на обратный билет в Москву, и вернулся бы домой с поджатым хвостом. Но не Маяковский. Он недолго унывал. Даже по дороге в полицейский участок, куда мы отправились сообщить о краже, Маяковский сказал: "Главное, чтобы этот случай не повлиял на наш образ жизни. Мы пойдём обедать в "La Grande Chaumiere", а потом я пойду по магазинам. Я не позволю жизни взять надо мной верх.
Вор, скорее всего, следил за Маяковским с того самого момента, как тот забрал деньги из банка. Позже мы узнали, что это был мужчина, за день до кражи снявший комнату напротив комнаты Маяковского именно с этой целью. Маяковский пошёл в ванную комнату, оставив дверь номера незапертой. Вор прошмыгнул вовнутрь, забрал деньги и смылся из гостиницы. Горничная и управляющий описали его полиции, и выяснилось, что это был хорошо известный вор. Эта информация погнала нас из одного полицейского участка в другой, но мы так и не нашли ни вора, ни деньги.
Как бы ни было, Маяковский тут же решил собрать потерянную сумму денег. Кто-то одолжил ему довольно крупную сумму, которую он выплатил пару лет спустя. Остальное он нашёл, где только мог. Он просил у абсолютно каждого! Это моментально превратилось в пари. "Как ты думаешь, сколько мне даст такой-то? 200? Я думаю, 150 — можешь оставить себе разницу, если окажешься права. А тот? Ничего? А я думаю, 1000! Если он мне хоть что-нибудь даст, будешь мне должна 20 франков". Шёл 1925 год. В Париже проходила выставка изобразительного искусства, и в городе была масса советских русских. Мы начали судить о людях по тому, как они давали деньги, сколько давали и давали ли вообще. Маяковский презрительно отвергал любых друзей, имевших деньги и отказавшихся одолжить ему хоть что-нибудь. "Псы!", — говорил он, жестами, плечами и лицом выражая маниакальное отвращение… А потом он наказывал их, превращая их во всеобщее посмешище до конца их пребывания в Париже. Были и люди, решившие, что произошедшее с ним ужасно смешно. "А он, оказывается, не так уж и умён, если так попался", — без конца говорили они, улыбаясь с головокружительных высот собственной мудрости.