Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 117

Траксель вытащил из кармана жестяную табакерку, ловкими движениями скрутил самокрутку. Передал табакерку Милану. Оба задумались. Милан следил взглядом за желтым трамваем, медленно карабкавшимся к больнице.

— Предателем я не стану, — тихо проговорил Милан. — Уверен, что не стану.

— Понятно, — говорит старик, поворачиваясь на бок и опираясь на локоть. — Я хочу кое-что посоветовать тебе, сынок, только ты не обижайся. — Он смотрит на худое лицо, впивается взглядом в глубоко сидящие глаза Милана. — Во время допроса даже случайно не называй имени своей любимой. Ее у тебя нет? Понимаю. Любовью тоже могут шантажировать. И родителями тоже могут. О них говори, что ты с ними в ссоре. И еще одно: отрицай, отрицай все, пока это возможно. Но если у них окажутся неопровержимые доказательства, тогда можешь признать их. Отрицание уже не будет иметь смысла. Но до тех пор ты обязан все отрицать, сносить самые мучительные пытки, так как своим признанием можешь провалить других. Помни, что изобличающие признания ты вправе делать лишь в отношений себя самого, но никогда не выдавай товарищей. И собери все свои силы, физические и духовные, потому что путь испытаний долог и слабый не сможет пройти его...

Милан открыл глаза, взгляд его уперся в стену. Исчезло видение, солнечный пейзаж, кривые улички Обуды, легкий туман над Дунаем. Не чувствовал он больше и крепкого запаха сабольчского табака дядюшки Тракселя, словно все за несколько мгновений до того пережитое произошло не в прошлом году, а когда-то очень давно. Никогда больше не увидит он Обуды, не увидит матери, бедной набожной мамы, укоризненно глядящей на него, потому что сын не хочет ходить с ней в церковь. Милана внезапно охватило отчаяние, и в тот же миг он почувствовал мучительные угрызения совести, которых никогда раньше не испытывал. Как-никак его родители во многом отказывали себе, чтобы дать ему возможность учиться. Теперь он даже забыл о том, что не только учился, но и много работал, даже в летние каникулы не отдыхал, трудился от зари до позднего вечера. Мать надеялась, что, получив аттестат зрелости, он поступит служащим в банк, будет отдавать свое жалованье в семью, и тогда ей не нужно будет по двенадцать часов в сутки дышать едкими парами красок из лохани.

Милан прислонил голову к прохладной стене. Подошвы и щиколотки у него онемели, они сильно распухли и сделались синими. Он стал осторожно массировать их. С горечью подумал, что мог бы избежать битья, если бы его раньше привели на очную ставку с Клавечкой. Дядюшка Меньхерт был с ним искренен, но он не признался бы и в том случае, если бы не был предупрежден о последствиях провала. Какие глупости! Словно он и без того не знал, что сопутствует провалу. Отец достаточно порассказал об этом. Ему еще и пятнадцати лет не было, когда в их молодежной организации рассказывали о белом терроре. Потом Милан невольно подумал о том, как сложилась бы его жизнь, если бы учитель Сивош, когда Милан еще учился в шестом классе, не порекомендовал его в редакцию газеты и если бы он не встретился там с редактором Мохаи, а тот не обратил бы внимания на смышленого гимназиста — продавца газет. Много таких «если» наберется...

Так уж случилось. Просто иначе и не могло случиться. Жизнь его складывалась не из длинной цепи случайностей. Учитель Сивош обратил на него внимание, когда он в кружке самообразования делал доклад о вожде народного восстания 1514 года Дьерде Доже. Там присутствовал и этот подлец Каршаи, их учитель истории. Толстяку очень не понравился доклад, в котором утверждалось совсем не то, что он вбивал им в голову на своих уроках. Приятное волнение охватило Милана, стоило ему только вспомнить о разыгравшемся тогда скандале: «Дьердь Дожа был народным героем, настоящим революционером, а не изменником родины, и придет еще время — вы убедитесь в этом, господин учитель, сами увидите, что придет время, — когда с пьедестала сбросят памятник защитнику крепостного права Вербеци...»

— Кто сбросит? Отвечай, кто сбросит памятник?! — закричал, вскочив с места, толстяк Каршаи — лицо его сильно побагровело, глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит.

— Кто?.. — пожал плечами Милан. — Да вот все мы!

Ребята громко смеялись — ну и скандал!

Сивош пригласил Милана в библиотеку. Преподаватель венгерского языка и литературы, низенький, в очках, повесил халат на вешалку, поправил потертую фуфайку, сбившийся набок галстук, раскрыл, затем полистал лежавшую на столе книгу.

— Скажите, Радович, вы что — с ума сошли? — Сивош всегда обращался к ученикам на «вы», быть может, потому, что сам был еще очень молод. — Откуда вычерпаете ваши исторические познания? — Учитель поднял взгляд на стоявшего перед ним ученика, заложил руки за Спину, подошел к нему.

— Из ваших же слов, господин учитель, — спокойно ответил Милан. — Я повторил лишь то, что слышал от вас.

— От меня? Где вы слышали от меня такие слова о Доже?





— В рабочем клубе Шомоди-Бачо. Это было в пятницу, две недели назад.

— Вы посещаете рабочий клуб? Правила гимназии запрещают это, Радович.

Этот странный человек, видимо, считает его ребенком. Разве ему самому те же самые правила не запрещают ходить в этот клуб?

Вот так они и сблизились. Милан часто помогал Сивошу в библиотеке. Приводя в порядок книги, они подолгу разговаривали. Ученик узнал, что родители учителя живут в Татабанье, отец его работает механиком на шахте, выбран профсоюзным уполномоченным. О Милане молодой учитель знает все — что жизнь у него трудная, отец безработный, а Милану, возможно, придется бросить учебу.

— Это было бы глупо, — задумчиво вымолвил учитель. — Что-нибудь придумаем.

Через неделю он повел Милана в редакцию газеты «Делутани хирлап». Их принял некрасивый черноволосый человек средних лет. Низенький, сгорбленный, он курил одну сигарету за другой, держа ее длинными, пожелтевшими от никотина пальцами. И зубы у него желтые. Зрение, вероятно, довольно слабое, если судить по толстым стеклам очков.

— Это тот самый паренек, — сказал Сивош, показывая на Милана.

Разговор длился несколько минут. Мохаи быстро задавал вопросы. Отец, мать где живут? А ведь ему и без того все известно о парнишке. Милана приняли на работу уличным продавцом газет. И место ему дали хорошее — у здания Национального театра. После двух часов он шел за газетами, а в четыре все они были уже распроданы. Мохаи часто звал его к себе. Разговаривал с ним. Узнав, что Милан пишет, попросил показать ему. Короткие заметки оказались неплохими. Некоторые из них Мохаи оставил у себя. Позже Милан увидел свое имя в газете. Летом он работал в штабе редакции — посыльным, но многому успевал научиться, все замечал и запоминал. И все это время систематически посещал молодежную организацию. Постепенно его втягивали в подпольную работу. Перед получением аттестата зрелости секретарь ячейки сообщил ему, что вскоре даст важное партийное задание. Подробности он узнал от Мохаи. Его это ничуть не удивило, так как он давно уже подозревал, что редактор газеты тоже член движения.

— Вы будете моим практикантом по журналистике, молодой человек. Моя задача создать благоприятные условия для вашей работы. Мы вас направим корреспондентом в Берлин. Это вообще не принято, но мы мотивируем тем, что вы хотите учиться в тамошнем университете. Напишите на имя министра культуры, просите назначить вам стипендию. Бумагу эту отдадите мне. Ясно? Когда все будет улажено, получите дальнейшие указания...

Милан очнулся. Устало склонил голову на грудь. Вот так все и случилось. Должно было случиться. Он нисколько не виноват в том, что в их ряды затесались предатели. Подумал, как хорошо было бы, если бы его застрелили во сне. Он ничего не успел бы почувствовать. И снова в голову пришла мысль об Анне.

— Не хочу умирать, — тихо прошептал он сам себе и, закрыв глаза, чуть слышно начал читать любимые стихи Анны: — «Я забыл, как выглядят ее белокурые волосы...»

Воспоминания о любимой девушке пробудили в нем волю к жизни. Он будет жить, пока допрашивающие не вынудят его назвать имена тех, с кем он был связан. Ведь его могли застрелить сразу же после ареста или два дня назад, после очной ставки с Клавечкой, когда он признался в своей принадлежности к коммунистической партии. Почему его тогда, не застрелили? Почему?