Страница 11 из 111
Дождь прекратился, блестели деревья и камни, пахло сырой землей, и где-то уже насмешливо и радостно куковала кукушка. Солнце, как бы приберегая свою силу, ласково гладило землю теплой рукой, дождевые капли еще играли на листьях, мир улыбался и плакал в нежном, омытом дождем воздухе.
Некоторое время четверо товарищей шли молча, пробираясь по мокрым садовым тропинкам. Мушмула уже зацвела, лимонные цветы ярко выделялись на фоне темно-зеленой листвы. Христос еще не воскрес, но вся земля, играющая яркими красками после дождя, благоухала, словно плащаница. Веял теплый ветерок, деревья слегка покачивались, распустились даже самые невзрачные ветки.
Костандис первым прервал молчание.
— Тяжелое бремя возложил на наши плечи поп, — сказал он тихим голосом. — Пусть господь поможет нам нести эту тяжесть. В прошлый раз, помните, Христа изображал дядя Хараламбис, хороший хозяин и добрый глава семейства; но он так старался идти по стопам Христа, так весь год трудился, чтобы стать достойным креста, что под конец рехнулся: в первый же день пасхи надел терновый венец, поднял на свои плечи крест, оставил все, пошел в монастырь святого Георгия Сумеласа в Трапезунде и там постригся в монахи. Распалась его семья, умерла жена, а дети бродят по деревням и попрошайничают. Манольос, ты помнишь дядю Хараламбиса?
Но Манольос молчал. Слушая Костандиса, он весь ушел в свои мысли; комок подступил к горлу, и он не мог говорить. То, чего с самого детства он желал, то, о чем мечтал столько ночей, сидя на коленях у старика Манасиса и слушая жития святых и рассказы об их чудесах, — все это теперь бог ему посылал. Хотелось ему пойти по следам святых мучеников, умертвить плоть свою, отдать жизнь за веру Христову и войти в рай, держа в руках орудия пытки — терновый венец, крест и пять гвоздей…
— Ты думаешь, мы тоже сойдем с ума? — сказал Михелис, насмешливо улыбаясь, но чувствуя в душе какое-то странное, смутное беспокойство. — Думаешь, мы и впрямь уверуем, что мы апостолы? Боже сохрани!
— Разве я знаю? — ответил Яннакос, качая своей выгоревшей на солнце головой. — Человек — очень хрупкая машина и очень легко развинчивается. Один винтик расшатается и…
Они подошли к озеру Войдомата и остановились. Темно-зеленая вода, густой камыш, дикие утки. Два аиста поднялись и медленно пролетели над их головами. Солнце садилось на западе.
Они смотрели ничего не видящим взором на вечернее озеро, редко посещаемое людьми. Мысли блуждали далеко; всех их вдруг охватили непривычные заботы. Все молчали. Наконец Яннакос нарушил молчание.
— Правда, Костандис, задача трудная, очень трудная, — сказал он. — Приобрел я — прости, господи! — плохие привычки. Как от них избавиться? Не кради, говорит, при взвешивании, не расклеивай чужих писем… Поп думает, это легко… Но если не воровать при взвешивании, как ты заработаешь деньги, чтобы стать когда-нибудь человеком? И если не читать чужие письма, как, скажи мне, коротать время? Много лет назад, после того как меня покинула покойная жена, появилась у меня эта привычка. Не от злости, боже упаси, просто от скуки… Это единственная моя отрада! Да еще мой ослик, господь его храни! Другой радости у меня нет. Когда я возвращаюсь из поездки по селам, я запираюсь в своем бедном доме, кипячу воду и расклеиваю письма над паром… Я их читаю, узнаю, как живет тот или другой односельчанин, потом заклеиваю снова и утром раздаю. А теперь поп убеждает… Что ни говори, вороне трудно стать голубкой. Прости меня, господь!
Михелис самодовольно улыбнулся и погладил свои тонкие черные усы. Он не крал, не читал чужих писем, никакого греха не знал за ним поп Григорис — можно было гордиться собою. Он вынул портсигар, угостил товарищей, и все четверо закурили большие сигареты. Покурили, повздыхали и немного успокоились.
Михелис не смог удержаться и похвалился:
— Священник сказал, что мне не нужно менять привычки; я и так, по его словам, не опозорю имени апостола.
Похвалился и густо покраснел от стыда, но сказанных слов уже нельзя было вернуть.
Манольос строго посмотрел на него; на какое-то мгновенье мелькнула мысль, что Михелис — сын его хозяина, но тут же он вспомнил, что и сам он с сегодняшнего дня уже не только Манольос, а нечто более значительное, — и осмелел.
— И все-таки, кто знает, хозяин, не нужно ли и твоей милости изменить кое-какие привычки? — сказал он. — Ешь поменьше — подумай, сколько голодающих в селе! Откажись от этой роскоши, от этих коротких штанов из сукна с дорогой вышивкой, от этой новой куртки. Подумай только, как много в нашем селе бедняков, дрожащих зимой от холода… И время от времени открывай свои амбары, раздавай что-нибудь бедным… Слава богу, добра у тебя больше чем достаточно.
— Ну, а если старик пронюхает, что я даю милостыню? — испуганно спросил Михелис.
— Тебе уже двадцать пять лет, ты же мужчина, а не ребенок, — ответил Манольос. — К тому же Христос выше твоего отца; он твой настоящий отец, он приказывает тебе.
Михелис повернулся и посмотрел на своего слугу с удивлением: первый раз тот обращался к нему так смело… «Кажется, он зазнался, после того как его выбрали Христом, — подумал Михелис. — Придется посоветовать отцу поставить парня на место».
— Я думаю, мы должны купить евангелие, — сказал Костандис. — Тогда мы увидим, по какому пути нам следует идти.
— У нас есть большое евангелие, дедовское, — откликнулся Михелис. — Оно переплетено в дощечки и свиную кожу; каждая половина его переплета похожа на ворота крепости; на нем есть даже замок с тяжелым ключом; когда ты его открываешь, то кажется, что входишь в большой город. Давайте каждое воскресенье собираться в нашем доме и читать его.
— Мне тоже нужно было бы в горах евангелие, — ответил Манольос. — До сих пор, когда мне становилось скучно одному, я находил кусок дерева, делал из него ложки, посохи, табакерки, козлов — все, что приходило мне в голову… Понапрасну расточал я время свое. Но теперь…
Он замолк и снова впал в раздумье.
— Да и мне, пожалуй, — сказал Яннакос, — когда я брожу по селам со своим ослом или отдыхаю под каким-нибудь платаном, не плохо было бы иметь под рукой евангелие и читать его. Вы скажете, что я многого не пойму, но это ничего, хоть что-нибудь, да уловлю.
— Мне, мне оно нужно больше, чем вам! — воскликнул Костандис. — Когда моя жена начинает браниться, вся кровь во мне закипает, вот тогда я открою его и успокоюсь, думая о том, что мои муки перед муками Христа, — ничто! Ибо… ты меня извини, Яннакос, она ведь твоя сестра, но трудно ее выносить! Однажды она бросилась на меня с вилкой, хотела выколоть мне глаза; только позавчера выхватила горшок с горохом из печки и начала гоняться за мной, чтобы ошпарить меня. Не раз говорил я себе: или она меня убьет, или я ее; но теперь я буду читать евангелие — и пусть она орет сколько хочет!
Яннакос улыбнулся.
— Бедняга Костандис, — сказал он сочувственно, — один только бог знает, как мне тебя жалко, но потерпи. Ведь на долю каждого мужчины приходится лишь одна женщина; окружи ее вниманием и молчи.
— Плохо только, — продолжал Костандис, — что я читаю с трудом, — от одной буквы еле-еле переползаю к другой и ломаю над ними голову.
— Ничего, — возразил Манольос, — это даже лучше; читаешь по слогам и понимаешь все слово. Апостолы тоже были простыми и неграмотными людьми, почти все они были рыбаками.
— Апостол Петр был грамотным? — нетерпеливо спросил Яннакос.
— Не знаю, — ответил Манольос, — не знаю, Яннакос. Спросим об этом священника.
— Еще мы спросим его, продавал ли Петр рыбу, которую ловил, или просто раздавал ее бедным, — пробормотал Яннакос. — Ясно, конечно, что он не крал, когда взвешивал, но, может быть, он все-таки продавал ее? Вот вопрос! Продавал или дарил?
— Мы должны еще прочесть жития святых… — предложил Михелис.
— Нет, нет, — запротестовал Манольос, — мы простые люди и запутаемся. Я, когда еще служил мальчиком в монастыре, читал их и чуть с ума не сошел. Пустыни, львы, страшная болезнь проказа, от которой их тела покрывались язвами и червями или становились твердыми и высыхали, как черепаший панцирь… А иногда еще приходило искушение в виде красивой женщины. Нет, нет! Только евангелие.