Страница 18 из 42
Проведенное Пастернаком снижение сакрального многозначно. Во-первых, оно указывает на несоответствие между живаговским подражанием Христу и историко-социальным контекстом, который окружает героя романа, — псевдоутопическим (вспомним комнату Гордона в междуэтажном проеме), дефектным (ср. облупившееся золото на витрине некогда модного закройщика). Во-вторых, самая зашифровка «обожения», испытанного Юрием Живаго, отвечает духу Евангелия, сделавшего свидетелями Преображения Христова лишь трех избранников, которым к тому же было заповедано молчать о виденном и слышанном. В-третьих, наконец, неявность Преображения в прозаических главах контрастирует с его эксплицированием в «Августе», в результате чего творчество (стихи Живаго) подается в романе как деятельность, которая возвращает сакральному его собственный смысл.
Обычно соотношение иконического и словесного текстов, если оно берется в теоретическом плане, исследуется морфогенетически, так что итогом здесь оказывается классифицирование тех форм, которые могут принимать контакты между двумя видами искусства[144]. Наши примеры побуждают нас понимать интермедиальность также семантически. Перенос изобразительности в произведение словесного искусства трансформирует живописный претекст таким образом, что в нем обнаруживается нечто, в нем самом невидимое, будь то «скорбное юродство», которое Достоевский вменяет «Сикстинской Мадонне», или, скажем, папиросный чад в пастернаковской трактовке «Преображения» Рафаэля или звучащий голос в иконописном «Августе» (ср. также Христа в роли Аполлона в «Рождении трагедии»). Словесность соревнуется с живописностью, хочет быть иным живописи. Изобразительное искусство, в свою очередь, вступает в соревнование с вербальным творчеством и превращает в зримое то, что не было наглядным в письменном источнике. Так, Рафаэль синхронизирует в «Преображении» следующие один за другим новозаветные сцены, а Преображенские иконы придают апостолам, присутствующим в момент теофании на горе Фавор, позы, о которых ничего не говорится в Евангелиях (прикрытые руками глаза и пр.), и помещают фигуру Христа в мандорлу, у которой нет словесного прообраза.
IV. Антиутопия и теодицея в «Докторе Живаго»
1. Бирючи, Зыбушино, Мелюзеево
(отприродный и еретический y-топосы)
Философский роман отличается от прочих типов романа тем, что он показывает нам, как индивид приносит себя в жертву тому принципу, который определяет для него сущее. Философский роман персонифицирует идеи, но отнюдь не довольствуется этим, как может показаться при поверхностной концептуализации жанра, и, сверх того, придает идее надындивидуальный, независимый от ее носителя, т. е. всеобщий, характер, уступает ей того, кто ее воплощает.
Так, Обломов деградирует как личность ради сохранения бесцельной, неутилизуемой, не превращающейся всего лишь в одну из множественных практик бытийности[145]. Точно так же Лопухов из «Что делать?» добровольно отрекается от совместной жизни с Верой Павловной, поскольку в деле освобождения женщины (= генерирующего, софийного начала[146]) он готов быть последовательным до конца, эмансипируя ее даже от самого себя.
Если собственно философский дискурс заботится о том, чтобы сделать истинность некоторого универсально приложимого принципа доказательной, то философский роман — в своей эстетической специфичности, в своей литературной ревности к философии, в своем стремлении самоутвердиться убеждает читателей в опасности больших идей для конкретной личности (как бы он эти идеи ни оценивал — положительно, отрицательно или амбивалентно). Литература исподтишка наушничает на философию, изображая ее рискованным предприятием[147]. У дискурсивности во всем ее охвате (не только у философии, но и у историографии, науки и пр.) есть ее другое — литература. Мысль А. Йоллеса об антижанрах нужно перебросить на дискурсивность[148].
Философский роман не вырабатывает какую-то новую, до него не существовавшую, философию. Он паразитирует на уже известной философской истине, ничего не прибавляя к ней по существу, ибо в том, что касается философии, он лишь негативен и, значит, вторичен. В самом обобщенном плане: литература, подхватывая философские идеи, обрекает их на литературность, помещает их в мир, который колеблется между истинностью и фальшью.
В «Докторе Живаго» Пастернак следует общему правилу философского романа. Философствующая личность, герой пастернаковского романа, умирает раньше отведенного ей для жизни времени.
Два русских философских романа XIX в. были названы выше не случайно. Юрий Живаго проводит свои последние годы сходно с Обломовым — в неравном браке и запущенности (и рожает двух детей так же, как Обломов и Пшеницы-на; Евграфу, который снимает своему брату незадолго до его смерти отдельную от семьи комнату, удается то, что не удалось Штольцу в романе Гончарова)[149]. От «Что делать?» ведет в пастернаковском романе происхождение не одна лишь линия швейной мастерской. Доктор Живаго замешает добровольно отказавшегося от семейной жизни Антипова, совершая то же действие, что и доктор Кирсанов, заступивший место Лопухова (впрочем, в отличие от последнего Антипов-Стрельников убивает себя вовсе не мнимо; мы можем теперь установить и третье значение его пленения немцами — Лопухов удалился от семейных проблем в Германию)[150]. Двойничество соперников, Лопухова и Кирсанова, изображенное Чернышевским с большой подробностью, Пастернак возводит в квадрат, знакомя читателей с парой Стрельников — Живаго. И еще одно пересечение «Доктора Живаго» с «Что делать?»: Кирсанов изучает «зрительный нерв» — Юрий Живаго студентом пишет «сочинение о нервных элементах сетчатки» (3, 80).
Пастернаковский роман похож на постмодернистский имитационный текст, не являясь им (примерно так же Ж. Деррида в свое время, в 60-е гг., определил в книге «О грамматологии» роль Хайдеггера как уже не и все же еще метафизика и логоцентриста). «Доктор Живаго» вбирает в себя сюжетные ходы предшествующих ему философских романов, чтобы стать репрезентативным текстом, подражанием, выявляющим смысл парадигмы (философского романа). Постмодернистский же роман (допустим, «Пушкинский Дом» Битова) повествует о конце парадигмы, к которой он принадлежит. О подражании как печальной необходимости (русская культура, считает Битов, не имеет продолжения, она закончилась, и потому пишущий вынужден всего лишь имитировать ее).
Мы уже принялись за ответ на вопрос о том, какова по происхождению философская идея, персонифицированная Юрием Живаго. Продолжим этот ответ и задумаемся над тем, что опричинивает преждевременную кончину заглавного персонажа романа.
«Жизни в истории» противостоит, согласно Пастернаку, утопизм. Главная философская оппозиция пастернаковского романа может быть определена следующим образом: является ли данный нам мир достаточным и необходимым для бытия в нем субъекта, или же он требует коренной переделки, которая довела бы его до идеального состояния? Пастернак выступает против утопического экспериментаторства и в то же время показывает его соблазнительность[151]. Критика утопизма приняла в «Докторе Живаго» вселенский масштаб. Пастернак полемизировал не с какой-то отдельной утопией, но с утопическим мышлением, взятым в широком объеме (перед нами не просто антиутопия, так хорошо известная из практики романа XX в., но метаантиутопическая история утопий). Многоохватный, философско-исторический подход Пастернака к утопии соответствовал его желанию написать роман, долженствующий дать «всю вселенную»[152], как он заявлял уже в начале работы над «Доктором Живаго», создать текст в «размере мировом»[153], как он сообщал Вяч. Вс. Иванову в июле 1958 г.
144
Ср., например, типологию интермедиальных связей в: A. A. Hansen-Löve, Intermedialität und Intertextualität. Probleme der Korrelation von Wortund Bildkunst — am Beispiel der russischen Moderne. — Wiener Slawistischer Almanach (= Dialog der Texte), Sonderband II, Wien, 1983, 303 ff.
145
Философским основанием романа Гончарова служило, скорее всего, учение Шопенгауэра, в котором «воля к жизни» (= Штольц) конфронтирует с нирваническим снятием этой воли (= Обломов), — ср.: Joachim Т. Baer, Arthur Schopenhauer und die russische Literatur des späten 19 und frühen 20. Jahrhunderts (= Slavistische Beiträge, Bd. 140), München 1980, 7–14.
146
Гностические истоки этого романа, возвращающего нас к первохристианской ереси, еще ждут своего исследователя. Спасение Веры Павловны из уз семьи разительно аналогично гностическому представлению о необходимости избавить от земного плена падшую Софию (ср. Веру Павловну в явившемся ей во сне образе «богини»).
147
Подобно тому как литература предупреждает об опасности философствования, и философия может указывать на то, что уход из нее влечет за собой отрицательные последствия для ее недостаточно верного адепта. В этом случае философия использует литературную форму выражения как образец самооправдания, самозащиты дискурса. Так рождается негативный жанровый двойник философского романа, другое философствующей литературы. Убедительным примером здесь может служить «Философия одного переулка» А. М. Пятигорского (Лондон 1989). Вот как формулирует автор этой псевдолитературной философиодицеи (заявляющий о себе: «Я — не писатель», 7) главную мысль своего текста:
«…если ты уже выбрал философствование, то дороги назад, в нормальную жизнь, нет. И если ты попытаешься вернуться, то найдешь не жизнь, а то, что гораздо ниже и хуже жизни, и это будет гибелью тебя, который выбрал».
Сочетание идеи выбора в качестве конституирующего личность и антиэстетизма ведет свое начало у А. М. Пятигорского от Кьеркегора.
148
André Jolles, Einfache Formen. Legende, Sage, Mythe, Rätsel, Spruch, Kasus, Memorabile, Märchen, Witz (1930). Tübingen, 1982, 51 ff.
149
Добавим сюда, что в ранних версиях романа капитал Юрия Живаго транжирит его дядя, Федька (в окончательной редакции эта ситуация лишь бегло упомянута); ср. попытку присвоить себе состояние Обломова братом Пшеницыной.
150
Ср. об обращении Пастернака к «Что делать?» уже в «Повести»: Erika Greber, lnlertextualität und Interpretierbarkeit des Texts, 189 ff.
151
Ср. о неполноценном антиутопизме русских антиутопий XX в.: Jury Striedter, Die Doppelfunktion und ihre Selbstaufhebung. Probleme des utopischen Romans, besonders im nachrevolutionären Russland. — In: Poetik und Hermeneutik, Bd. X. Funktionen des Fiktiven, München, 1983, 277 ff.
152
Цит. по: В. М. Борисов, Имя в романе Бориса Пастернака «Доктор Живаго», 109.
153
В. М. Борисов, Е. Б. Пастернак, Материалы к творческой истории романа Б. Пастернака «Доктор Живаго», 222.