Страница 3 из 5
Елена молчала.
У нее была очень красивая мать. То есть, может, даже не столько красивая – великолепная. Сверкающая, улыбчивая, душистая. И умная настолько, что скрывала свой ум. Улыбалась, воркующе что-то нашептывала мужу, и только морщинка между светлых бровей выдавала напряженность, сосредоточенность. Нашепчет – и муж убежден: надо делать именно так, именно то, что жена советует.
Елена наблюдала: ух как хитра, как лукава ее мать. Серебристо-пепельные волосы, поднятые вверх от затылка, открывали нежную шею, ушки крохотные, с капельками серег, и умела мать улыбаться застенчиво, как девушка.
Елена наблюдала: мать вставала рано, когда весь дом еще спал, в пестром лифчике, пестрых трусах делала перед зеркалом зарядку, принимала душ – женщина после тридцати должна особенно тщательно следить за собой, – ставила чайник на плиту, готовила завтрак, и когда муж пробуждался, она уже была свежа, бодра.
Это была работа, служба, ежедневная, ежечасная, по укреплению брака, семьи. В любви – эх, милая – тоже надо трудиться. Надо нести неусыпный караул. Знать, помнить о тысяче разных деталей. Мужчина, муж, нуждается в терпеливейшей дрессировке. Мужчина чем сложней, чем серьезней… тем, впрочем, легче найти к нему подход. Главное… ну об этом еще рано говорить, придет время.
Елена, укрывшись с головой одеялом, чувствовала приближение: в половине девятого ей надо было в школу уходить. Она не спала, сон рассеялся, но вставать не хотелось: разболтанность – и непростительная! – валяться, уже проснувшись в постели. Безволие – самый тяжкий грех. Леность – что ж, леность придется вышибать хоть дубиной.
Мать срывала одеяло. Елена сжималась калачиком. Мать улыбалась: ну-ну… и только морщинка между светлых бровей выдавала ее раздражение.
В пижаме с задранной штаниной, с всклокоченными волосами Елена, жмурясь, натыкаясь на стены, плелась в ванную. Мимо застекленной двери в кухню, где отчим кофе пил. Сидел за столом в отглаженной рубашке, при галстуке, развернув газету. Секундное скрещение взглядов, мгновенность оценки, глухое, сдавленное осуждение. Елена бормотала «доброе утро», защелкивала за собой в ванную дверь.
Пускала воду, струя лилась, впивалась в сверкающую голубоватой эмалью раковину. Зеркало, затуманенное горячим паром, впускало постепенно Еленино лицо: крупный нос, длинный рот, глаза волчонка, горящие непримиримостью.
Она все больше становилась похожей на своего отца, вопившего «убью, убью», гоняясь за матерью по квартире. Он готов был в самом деле ее убить – эту женщину, предавшую его любовь. А в загсе при разводе он плакал: мать говорила об этом кому-то из своих подруг.
Зубная паста горечью заполняла рот, белая тонкая струйка стекала по подбородку. Елена стояла, глядя в зеркало, опершись ладонями о раковину. В дверь стучали. Мать рвала дверь: «Ты слышишь? Ты что там делаешь?!».
Елена отворяла, глядела невозмутимо. Отчим стоял в прихожей уже в пальто. «Да иди ты, Валерий, иди», – мать чмокала его в щеку.
Елена с пустым портфелем шла проходными дворами, кратчайшим до школы путем. Медленно-медленно, останавливаясь, заглядывая в чьи-то окна. В школе так, что слышно было на улице, трезвонил звонок. Она выжидала у ограды. И только когда звонок смолкал, срывалась, рысью вбегала в вестибюль, бегом по лестнице, по гулким пустым коридорам.
– Опять? – раздельно произносила учительница.
Елена стояла с опущенной головой, спиной прислонившись к двери. Поднимала взгляд – и класс ждал восторженно.
– Садись, – быстро, с опаской произносила учительница, – садись, Соловьева.
Ей предстояла переэкзаменовка – по физике и химии. Нашли учителя, маленького, с большой, неровно выстриженной головой. Он носил твидовый – твид был дешев – пиджак с подложенными ватными плечами.
В тесной Елениной комнате письменный стол еле умещался; учитель и ученица сидели рядом, близко, как за одной партой. Бледным, обескровленным как бы пальцем учитель водил по строкам текста, накладное ватное его плечо касалось плеча Елены. Его подбородок, Елена всматривалась, покрыт был черными точками не укротимой и тщательным бритьем щетины. Пористый нос тянул книзу большую лобастую голову. Елена следила за движениями бескровного пальца и вдруг – зачем-то, непонятно – коснулась ладонью шершавой щеки. Он вздрогнул, отпрянул, чуть не подпрыгнул на стуле. Глаза его с желтоватыми белками заполнило до краев смятение. Мольба! Елена, откинувшись на спинку своего стула, беззвучно, не разжимая губ, засмеялась.
На переэкзаменовке ей натянули проходной балл и сделали вид, что не заметили, когда у нее вдруг поехали из-под чулок шпаргалки.
Мать взяла ее с собой к морю отдыхать. Отчим поехать не смог, ему перенесли отпуск. С обязательной жареной курицей, яйцами, сваренными вкрутую, бутылками теплой минеральной воды они втиснулись в вагон. Двое военных вышли из купе – из деликатности.
Подтянувшись, подпрыгнув легко, Елена влезла на верхнюю полку. В школе тренер вызвал мать и сказал, что советует определить дочь в баскетбольную секцию. Мать возгорелась, Елена же сказала, что тренировки слишком частые. Англичанка тоже советовала… И учительница пения предложила, но Елена, тупо, упрямо глядя на мать, пробурчала, что и с обычной программой еле справляется – куда ей!
Мать выслушала, не спуская с дочери цепкого взора: «Послушай, – сказала она, – станешь человеком-личностью, и многое тебе простится, пойми. Иначе… – она помолчала. – Даже любимой, только любимой, жить трудно. Небезопасно и… унизительно. – Вздохнула. – Да и не получится это у тебя».
Елена моргнула. Когда мать с ней так разговаривала, она терялась. Проще было всему сопротивляться, против всего бунтовать.
Они долго, томительно ехали. Мать выскакивала на полустанках, носилась по перрону в халате с оборками, приглядываясь, прицениваясь, за сколько что продают. Приносила в газетном кулечке малосольные огурцы, Елена с хрустом надкусывала. И иной раз ловила на себе материн взгляд, беспомощный и удовлетворенный.
Их соседи, военные, от деликатности краснели, потели, выходили в коридор покурить, а возвращаясь, присаживались рядышком на край койки. Мама улыбалась оживленно и хмурилась. Елена грызла куриную ножку и вытирала незаметно пальцы о край простыни.
Мелькнуло море. Впервые брызнуло при повороте за железнодорожным мостом, и нельзя было ошибиться, спутать эту плавную синь с рекой, прудом, озером, и даже перестук колес будто стал глуше, точно все захлестнуло мерной упругой волной.
Носильщик, чудной, точно пьяненький, с облупленным на солнце кроличьим носом, возник в купе, и мама быстро им распорядилась. Жуликоватое его лицо приняло мученическое выражение, когда он двинулся, навьюченный их вещами, и они следом за ним.
Мама кипела, хваталась то за Елену, то за сумку и взглядом ловила спину носильщика: он быстро пробирался вперед в толпе. А Елена, шаркая по пыльному асфальту, распустив длинные губы, озиралась: прямо в земле, а вовсе не в кадках, росли здесь с волосатыми стволами пальмы и низкорослые деревца, сплошь осыпанные розовыми цветочками. Елена воровато дернула один цветок, понюхала, сморщилась от отвращения: он пахнул ядовитой пряной сладостью.
Мать раскладывала вещи в рассохшихся скрипучих ящиках, на полках шкафа, а Елена, босая, уже в купальнике, выбежала на балкон. У моря вповалку, точно в беспамятстве, лежали люди: плеск, плеск, плеск вкрадчивый волн!
– Мама, – нетерпеливо, жадно она на мать оглянулась, – можно?
Мать, встряхнув и повесив на плечики безобразное, пестрое, по моде сшитое платье, кивнула рассеянно:
– Иди. Только, – крикнула уже вслед, – недолго, слышишь?
По раскаленной гальке, раня ноги и не замечая боли, Елена торопливо и неловко от торопливости побежала, остановилась, присела и запустила руки в гриву урчащей воды. Выпрямилась и с улыбкой неслыханного наслаждения вошла по пояс, по горло. Волосы облепили лицо. Она раскинула руки. Подождала волну и поплыла. Огромен, пусть необъятен был перед ней горизонт, она не хотела и думать, что придется ей возвращаться.