Страница 18 из 36
Позднее Лешка узнал, что еще год назад Стась был на Немане абсолютным мальчишеским чемпионом по плаванию.
Прошла еще неделя. Спокойно и нескучно текли друг за другом безмятежные летние дни. По вечерам братья засыпали поздно, потому что тем для разговоров у них хватало. Но сегодня Митя распорядился:
— Давай, брат, спать. Завтра у меня бюро. Весьма насыщенный день. Кстати, снова придется тебе питаться бутербродами.
Лешка еще повертелся на своем тюфяке, а потом объявил:
— У меня, наверное, тоже будет… насыщенный. И между прочим, я завтра приду в обком.
— Так я же говорю: бюро.
— А я не к тебе приду. Нам эта… Соня нужна. Которая по детдомам.
На этот раз постель заскрипела под старшим братом.
— Даже так? — удивился он. — Влазишь в местную жизнь?
— Влажу, — вздохнул Лешка.
…Сегодня на берегу Стась сказал Лешке:
— В д-д-ере-вню уе-з-з-жаем з-завтра.
— Зачем?
— Ж-ж-ж-ж, — мучительно задергался Стасик.
— Жрать нечего? — догадался Лешка.
Он хорошо помнил, как в сорок втором мама тоже ходила в спасительную деревню менять вещи на продукты.
— Жить им негде, — мрачно пояснил Михась. — Ты помолчи, Стаська, я сам расскажу.
И рассказал.
Когда старенькую деревянную хатку разнесло снарядом, Стасик с матерью сидели в погребе и уцелели. А когда немец от нечего делать швырнул туда при отступлении гранату, мать вытащила бесчувственное тело сына на воздух и стала искать какую-нибудь крышу над головой.
Лил теплый июльский дождь. Бой откатился за город, и по наплавному мосту на их рабочую окраину вступали советские части. С бронетранспортера спрыгнула девчонка в пилотке и плащ-палатке. Волоча за собой сумку с красным крестом, она подбежала к матери.
— Живой?
— Н-не знаю, — заплакала мать.
Девчонка быстро ощупала скрюченное тело мальчишки.
— Живой. Это контузия. Быстро в помещение. Ему нужен укол, массаж, тепло и покой. Где живете?
— Нигде.
Девчонка-военфельдшер была до краев налита той решительностью, какую дает солдатам наступление.
— Федор! — пронзительно заорала она в сторону бронетранспортера.
Через борт махнул здоровенный автоматчик.
— А ну, выдай гражданке ордер на этот особняк. — Она ткнула рукой в сторону соседского кирпичного дома.
— Есть, товарищ младший лейтенант!
Двумя ударами приклада солдат сшиб замок с парадной двери, стволом автомата отодрал прибитые крест-накрест доски. Через полчаса Стась ожил, а потом уснул на теплом и сухом широком диване.
Мать со Стасем так и остались в этом доме. В нем было на первом этаже четыре комнаты и еще одна в мезонине. Стоял он на их же родной улице, и хозяина дома мать хорошо знала. Это был владелец часового магазина и мастерской Август Сигизмундович Шпилевский. Вернее, являлся владельцем до сентября тридцать девятого года, а потом стал часовым мастером. Но при немцах магазин ему вернули, и торговля вновь закипела. С утра до вечера в магазине толпились офицеры гарнизона, и больше всего эсэсовцы. Они не столько покупали, сколько продавали по дешевке часы, причем сразу большими партиями. Шепотом люди передавали друг другу, что в магазине сбывался «товар», реквизированный у тысяч узников еврейского гетто.
Через год у пана Августа появился собственный автомобиль — маленький юркий «Опель-Кадет». На нем и удрал куда-то в деревню преуспевающий часовщик со своим семейством за месяц до отступления немцев. В доме он оставил все как было, но товар из магазина взял с собой. Видимо, отлично понимал пан Шпилевский, что, убегая, немцы начисто забудут свое доброе знакомство с ним и хладнокровно реквизируют до последней нитки все его достояние. А то и ухлопают потихоньку, дабы поменьше оставалось свидетелей черных дел.
Полгода назад Шпилевские вернулись. Как ни в чем не бывало они явились в горсовет и предъявили законные документы на свой дом.
— Все равно вас придется пока уплотнить, — сказали в горсовете Шпилевским. — Пять комнат, а вас трое.
— Господи, а кто против этого! — лояльно улыбнулся Август Сигизмундович. — Живет же у нас в силу военного несчастья семья Мигурских и пусть на здоровье живет. Мы и квартирной платы с них не спросим. Тем более что мы почти соседи и лично знали самого пана Мигурского. Превосходный был слесарь.
На том и порешили. Мигурские остались жить в доме Шпи-левских. Правда, не в прежней комнате, а в смежной с верандой. Там здорово дуло зимой сквозь стеклянную дверь, и Стаею снова стало плохо.
А месяц назад пани Шпилевская сказала Мигурской:
— Не бывает для матери ужасней горя, чем больной ребенок. И сердце мое скорбит за вас. Но поймите и меня: припадки Стася пугают нашего Казика. Он боится проходить мимо… гм… вашей комнаты. Не подумать ли вам о переезде? Мне кажется, вы не должны быть в претензии на нас: все эти месяцы мы не спрашивали с вас ни гроша.
Они действительно не требовали денег, только Данута Иосифовна два раза в неделю мыла полы во всем доме, включая мезонин. А насчет Казика пани Шпилевская откровенно врала. Вовсе он не боялся больного Стася, а наоборот, при первой возможности, когда не видели родители, заявлялся к нему в комнату и начинал разговоры:
— Страшно было, когда ты гранату схватил?
— Н-не…
— Не ври. По-моему, тут любой испугается.
— Н-не успел ис-ис-пугаться.
— Тогда правда. Ты и до контузии не шибко соображал. Скажи, вас к нам большевики поселили из-за того, что твой отец был коммунистом? Татусь говорит, что большевиков скоро американцы отсюда попрут… Но-но-но, не очень. Ты пока один раз выругаешься, я сто успею. Пошли лучше на Неман.
Он подхватывал под мышки Стася, и тот повисал на своем мучителе, упитанном и благополучном сыне часовых дел мастера. Еле двигая полуотнявшимися ногами, Стась брел с его помощью к родной реке. Он понимал, что ему уже никогда не плавать в Немане, но все равно жить без реки не мог.
На берегу их обычно встречал Михась Дубовик.
В свои пятнадцать лет Михась был человеком многоопытным. Людей он делил на три категории: вредных, бесполезных и нужных. Вредными были, конечно, фрицы, полицаи и прочие фашистские гады, которые угнали мать и старшую сестру в Германию. Сам он по приказу матери спрятался тогда под лодкой на берегу и в эшелон не попал. Но зато потом пришлось скрываться по подвалам, потому что дом Дубовиков полицейские спалили.
Мать и сестра из Германии так и не вернулись. Не вернулся из партизанского отряда и отец-железнодорожник. Сейчас Михась жил у глухой старухи-побирушки, которая была существом абсолютно бесполезным. Кроме крыши над головой, от нее ничего урвать было нельзя. Да Михась ничего от нее и не хотел. Он считал себя обеспеченным человеком. Скоро год, как он работал сортировщиком на табачной фабрике и получал там паек и зарплату. Правда, пятисот рублей хватало по рыночным ценам, чтобы купить пару потрепанных башмаков, но у Михася был дополнительный источник доходов…
Нужными для себя он считал франтоватого экспедитора фабрики и сумрачного долговязого вахтера в проходной будке. Когда дежурил длинный, экспедитор засовывал Михасю под рубаху и в штаны десятка полтора сотенных пачек «Казбека», и Михась бесстрашно выносил их с фабрики. Если бы ему сказали, что он вор, он бы очень удивился. Украсть можно у человека, и это подло, да и то смотря у кого украсть. При немцах Михась проникал в вестибюли офицерских столовых, очищал карманы шинелей от рейхсмарок и ничуть не чувствовал себя вором.
К советскому офицеру он, разумеется, в карман не полезет. Но фабрика — это не человек. И потом, у нее нет хозяина. По радио говорят, что она народная. А он что — разве не народ? Да и делают там сотни миллионов папирос. Десяток пачек разве потеря для фабрики?
Сам Михась папиросы не продавал. По указанию экспедитора он относил их пану Шпилевскому. Раз или два в месяц тот давал Михасю по сторублевой бумажке. Потому Шпилевский был тоже человеком нужным. «Патрэбным», — как говорил Михась на родной белорусской мове.