Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 31

E. A. Андреева в раннем детстве

В. А. Андреев с сестрой Катей

Когда я родилась — я была предпоследней, — мать моя была при смерти, и отец так был огорчен ее болезнью, что долго не хотел меня видеть. Мне взяли из Рязанской губернии кормилицу, крестьянку, молодую красавицу Варвару, необычайно привлекательную женщину, которую я обожала до конца ее жизни. После моего рождения меня отнесли в верхнюю детскую. В этой комнате я прожила до замужества.

Самое раннее впечатление моего бытия, которое я помню, был ужас, который я испытала, когда меня, двухлетнюю, обернутую в простыню, переносили из детской в соседнюю комнату, где нас, детей, — мы хворали все корью — натирали чем-то. Еще на руках у нашей бонны я увидела за стеклянной дверью какое-то чудовище без головы, царапающееся мохнатыми лапами по стеклу. Я закричала и закатилась неистовым ревом. Меня нельзя было ничем успокоить. Меня положили назад в кроватку. Пришла няня Дуня и принялась уверять меня, что это она стояла за дверью в накинутом на голову тулупе, вывернутом мехом вверх, и в доказательство принесла мне его показать. Но я закричала еще пуще, со мной провозились полночи.

И много-много лет спустя я без страха не могла видеть эту дверь, особенно в сумерках, мне мерещилось за ней мохнатое чудовище, которое скребется по стеклу лапами.

Верхние детские состояли из двух комнат и прихожей. Мы, младшие дети, — два брата, Алеша и Миша, и я — жили там совсем обособленной жизнью с няней Дуняшей, под началом немки бонны Амалии Ивановны Гедовиус. Старушка эта выходила в нашей семье шесть младших детей. Она нас мыла, одевала, кормила, водила гулять, не отходила от нас ни днем, ни ночью. Дуняша чистила наши платья, убирала наши комнаты, приносила из кухни в подвальном этаже готовую еду, мыла посуду, подогревала молоко на печурке и больше ничего. Обе печки-голландки топил дворник, приносивший дрова снизу, белье стирала прачка. Амалия Ивановна вечно что-то шила, штопала, вязала и возилась с нами. Дуняшу я не помню за работой, она часами сидела сложа руки у окна, украдкой щелкая подсолнухи, что ей запрещалось, или валялась одетая на своей постели. Она всегда ругала Амалию Ивановну и восстанавливала нас против «немки». Мы, дети, любившие в сущности незлобивую суетливую старушку, под влиянием Дуняши смеялись над ней и не слушались ее.

Родителей своих мы до восьми лет мало видели, так же как и старших сестер и братьев. К матери нас водили здороваться каждое утро на минуту. Войдя в ее спальню, мы подходили к ней по очереди, целовали ее в лоб, который она подставляла нам. Она осматривала нас внимательно, спрашивала Амалию Ивановну, как мы себя ведем, делала какие-нибудь замечания, если наши уши или шея казались ей недостаточно чистыми или платье было неаккуратно надето. Затем нас отпускали. Уходили мы не без радостного облегчения. Дуняша наверху встречала нас и всегда спрашивала со злорадством: «Ну что, влетело немке?»

Наверх к нам мать редко поднималась, и только по делу. Чаще всего, когда кто-нибудь из нас болел, она приводила доктора, объясняла Амалии Ивановне, какое когда давать лекарство, как ставить компресс. Или она осматривала наш гардероб, мерила на нас платья, которые нам перешивала домашняя портниха. Если заходила в нашу комнату, она садилась на диван, иногда брала брата Мишу (младшего) на руки и, поговорив с нами немного, задремывала сидя на диване. Тогда надо было соблюдать тишину, что нам было трудно, и мы поэтому тяготились ее посещениями. Мы со старшим братом прозвали ее «la marmotte» (сурок) по секрету от всех, и я помню, как я ужасалась про себя этой дерзости, которая казалась мне кощунственной.

Совсем другое, когда к нам наверх поднимался отец. Правда, это было раз в неделю по воскресеньям. Но он тотчас же затевал с нами игру. Он бегал, вертелся, мы ловили его за фалды, повисали на нем, не пускали его от себя. Мы пугали его игрушечной извивающейся змеей или стреляли горохом из ружья, чего, мы знали, он серьезно не выносил [8].





Когда мы подросли, отец утром посылал за нами, чаще всего за мной, «помогать ему одеваться». En manches de chemise (в одной жилетке) он, вернувшись от умывальника в будуар матери, расчесывал перед зеркалом свои густые каштановые волосы и длинную душистую бороду. Всегда веселый и к нам ласковый, он шутя командовал: «Щетку, галстук, духи, три капли на платок, часы» (часы были карманные золотые — брегет с боем{7}, он прикладывал их к моему уху), «сигару на дорожку». Он вставлял ее в дырку гильотины, стоящей на столе, я нажимала пружину, и кончик сигары отскакивал. «А теперь беги, мама идет», — и он смеялся на мое испуганное лицо. Я становилась на цыпочки, чтобы дотянуться до него, целовала поспешно и убегала, не оглядываясь.

По воскресеньям иногда он брал нас с собой гулять. Это всегда был праздник для нас. Мы шли с ним одни, он не держал нас за руку, не делал нам замечаний, иногда сам шалил с нами, обивал тросточкой сосульки или предлагал нам перепрыгивать через тумбы. Мы не ходили по бульварам, как с гувернантками, а по улицам, доходили до Кремля. Братья всегда просили идти к Царь-пушке и к Царь-колоколу. Отец вел нас туда. Мы обходили Ивана Великого — «самую высоченную башню на свете». И тут почти всегда возникал один и тот же разговор: брат Алеша говорил, что на эту башню надо повесить Царь-колокол, чтобы звон был громче. «Вот ты и ухитрись, — смеялся отец, — колокол разбитый, от него звона не будет». Но это нисколько не смущало брата. «Я починю колокол, вставлю выломанный кусок», — и он с усилием тянулся через цепи, чтобы дотронуться до колокола. «А как же ты его поднимешь?» — «Очень просто, канатом во-о каким», — и он широко разводил ручонками в варежках. «А башня не выдержит такой тяжести и развалится». — «Ну так что же, я построю башню еще больше… до самого неба». Отец ласково смеялся. «Ты, я вижу, все обдумал, теперь только за дело приниматься». Брат, почувствовав иронию, серьезно возражал: «Не теперь, конечно, а когда буду большой».

Моя же любимая прогулка с отцом была на каток в садоводство Фомина. И я всегда туда с ним просилась. Мы шли через Дмитровку в Богословский переулок. Не доходя до Петровки, мы звонили у двери цветочного магазина. В воскресенье он был закрыт, и нам долго не открывали. Хозяин, узнав, кто гость, поспешно шел навстречу к отцу и очень приветливо встречал нас. Сам Фомин, седой толстенький человек, уводил отца к себе в комнаты, а мы на несколько минут оставались одни в полутемном магазине и рассматривали по стенам венки из бумажных цветков, восковые цветы под стеклом рядом с портбукетами костяными, золотыми. Отец скоро возвращался в сопровождении Фомина, который нес связку ключей. Он сам отпирал нам свою оранжерею. Из теплого отделения, где стояли в зеленых полках в виде лестницы, поднимающейся к самому потолку, обыкновенные зеленые растения в горшках, травы, свешивающиеся, как длинные бороды, мы переходили во второе, более жаркое отделение, где мы задерживались дольше. Да, это были чудеса! Ландыши цвели в середине зимы! В третьем отделении теплицы, для пальм, было страшно жарко, мы уже еле дышали в шубах, со стеклянного потолка ручьями стекала вода. Мы только мельком взглядывали на гордость Фомина — цветущую араукарию или апельсиновое деревце под стеклянным колпаком.

Через прохладные сенцы мы выходили на воздух. Фомин провожал нас до выходной двери и, прощаясь, говорил, что «к празднику ваша супруга может получить от меня такие-то и такие-то розы», и он произносил мудреные названия, «а розовые камелии я специально для нее выгоню».

Тотчас же за дверью, обитой войлоком и рогожей, открывался вид на сад, занесенный снегом. Из беседки неслись звуки военного оркестра. По небольшому расчищенному пруду, окруженному снежным валом, утыканному маленькими елочками, каталась на коньках нарядная публика. Было пестро и весело. Дамы в мехах сидели в креслах, которые катили перед собой молодые люди, конькобежцы в обтянутых рейтузах, в одних куртках с развевающимися шарфами. Детей не было на льду, они ходили, как мы, вокруг пруда по дорожкам, усыпанным красным песком, и с завистью смотрели на катавшихся: быть с ними, кататься, как они! Это было счастьем, недостижимым для нас. Надо вырасти, а расти так долго еще…

8

И странно, этот страх перед огнестрельным оружием мы, дети, унаследовали от отца. Старший брат Вася трясся при виде заряженного ружья, не мог спать в комнате, где висело оружие, хотя бы незаряженное, старинное. Мы с младшим братом Мишей старались победить этот страх. Когда подросли, учились стрелять из ружья и револьвера. Носили с собой револьвер, когда ездили далеко верхом, но сознались друг другу в старости, что страх остался у нас навсегда.