Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 31

Двери распахивались изнутри, мы вбегали в залу, обходили дерево — оно было большое, очень высокое, до потолка, — и рассматривали вещички, развешанные на елке, узнавали прошлогодние и искали новые. Но главное, мы торопились заглянуть под дерево: под ветвями его, мы знали, лежали подарки, как бывало на нашей елке наверху. На этот раз под елкой лежали свертки в белой бумаге, перевязанные ленточками, на них написаны были наши имена. Я бросилась развязывать свой пакет, хотела сорвать обертку, но Иван Карлович следил за тем, чтобы мы аккуратно развязывали их, на следующей обертке стояло «передать Сереже» или у Миши «передать Кате»… Три, четыре обертки, пока наконец ты найдешь окончательно свое имя. Эти «немецкие сюрпризы», измышленные Иваном Карловичем, показались нам совсем не забавными. Они только раздражали.

Елка у нас всегда устраивалась в сочельник, когда мы возвращались из церкви после всенощной. В этот вечер она горела недолго. Гостей не было, мы не бегали, не танцевали, а старшие были серьезно и торжественно настроены. Нас скоро услали спать, и мы, нагруженные подарками, о которых уже с осени мечтали, охотно шли к себе наверх. Там мы их долго разбирали, рассматривали, убирали их на ночь и ложились спать не торопясь. Завтра можно было поспать подольше, завтра — первый день Рождества.

На другой и на третий день вечером елка снова зажигалась и горела так долго, что на ней приходилось менять свечки. Я это очень любила делать, это было трудно и ответственно; надо было засветить восковую свечку и, разогрев ее с другого конца снизу, прилепить к еловой ветке (тогда еще подсвечников не было). Я — только на нижних ветках, на верхних — Сережа, самый большой из нас ростом. Но даже став на табуретку, он не доставал до верху.

В эти дни к нам приезжали дети в гости, и тогда около елки старшие сестры устраивали для нас игры; мы ходили, взявшись за руки, вокруг елки (петь никто из нас не соглашался), бегали, разрывали хлопушки, наряжались в бумажные костюмы, и я бывала в восторге, когда мне попадались жокейская фуражка или треуголка, а не женский чепчик или шляпка. Меняться у нас не полагалось, если мне попадался женский убор, я не надевала его и выходила из игры, надув губы.

Три дня мы праздновали сплошь, остальные четыре дня ученье бывало только утром до двенадцати. Первый день был нашим самым любимым. Мы, нарядно одетые в новые платья и новые башмачки, проводили весь день внизу около елки, играли в новые игрушки и присутствовали при приеме гостей матерью и старшими. Старшие братья отсутствовали, самый старший, Вася, — во фраке, Сережа — в парадном гимназическом мундире — разъезжали с визитами по родным и знакомым.

В этот первый день к нам с утра до вечера приезжали поздравители. Смена их — обыкновенно гости оставались не больше десяти минут — казалась нам страшно интересной. Почти исключительно мужчины, большинство во фраках и в белых галстуках, у двух пожилых были даже большие звезды на груди за отворотами фрака. Всех гостей провожали в гостиную, где моя мать сидела на диване. Мужчины подходили к ручке матери; пожилых она целовала в голову. И все при этом говорили: «С праздником Рождества Христова», «Позвольте вас поздравить» или еще: «Честь имею поздравить вас…» Приезжало очень много священников из наших двух приходов, с двух кладбищ: Даниловского, где хоронили Королевых, и с Пятницкого, где хоронили Андреевых, очень важный батюшка из Кремля и другие. Когда лакей докладывал: «Батюшка из Петровского парка» или «Батюшка из Казанского собора», мать моя шла к себе в комнату и брала там заранее приготовленную трехрублевую бумажку, непременно совсем новенькую, в четыре раза сложенную, рублевую для дьячка.

Священник надевал епитрахиль, выправлял из-под нее длинные волосы и, становясь перед образом, пел: «Рождество твое, Христе Боже наш». Мы прикладывались к кресту следом за матерью и целовали руку священнику. Он поздравлял нас с праздником, мы отвечали все зараз: «И вас, батюшка». В это время мать возможно незаметнее вкладывала ему в руку «зелененькую», которую он ловко подхватывал и опускал в карман.

Затем мать просила «закусить» в столовую. Мы неизменно следовали туда за каждым гостем. В столовой во всю длину ее был накрыт длинный стол, уставленный яствами и винами. По бокам возвышались стопки больших и маленьких тарелок, около них красивым рисунком было разложено серебро: вилки, ножи, ложки. В середине стола: окорока ветчины и телятины, нарезанные тонкими ломтями, но сложенные так искусно, что казались цельными. Рядом индейка с воткнутым в нее ярким фазаньим хвостом, верно, чтобы обмануть гостей, чтобы они думали, что это настоящий фазан. Но мать всегда говорила гостям правду: «Не хотите ли кусочек индейки?» Затем всевозможные закуски: рыба, икра, сыр, несколько сортов колбасы.

Когда мы подросли, нашей обязанностью стало угощать гостей. Я специализировалась на батюшках. Я брала самую большую тарелку и спрашивала: «Что вам положить, батюшка?» Священник в большинстве случаев, внимательно оглядев все, что было на столе, говорил: «Да всего понемножку». И я клала на тарелку и мясо, и рыбу, и колбасу. И наливала водочки в маленькую рюмочку, в стаканчик — красного вина, в большую рюмку — мадеры или портвейна, в зеленую рюмку — рейнвейн. И никогда не путала, какое вино после какого блюда и в какую рюмку наливать, и очень гордилась этими знаниями.

В этот первый день праздника мы не садились за обед. В полдень нам подавали (в разноску) горячий бульон в чашках, а затем мы могли брать все, что хотели, со стола, нам это ужасно нравилось. «Соблюдайте меру», — прибавляла всегда мать. Когда в столовой было поменьше гостей, мы, младшие, толклись около стола, долго совещаясь, что вкуснее, что лучше взять на тарелку.





От множества разнообразных впечатлений за этот день он, казалось нам, пролетал очень быстро, это было неудивительно после нашей однообразной жизни наверху в детской. Хотя мы протестовали, как всегда, и не хотели ложиться спать, в тот вечер нам случалось засыпать сидя.

На второй день был традиционный обед для близких родственников, но мы не присутствовали на нем, нас допускали только после того, как нам исполнялось двенадцать лет.

На третий день нас возили днем в цирк или театр. Мы заранее волновались и радовались. Что мы увидим? Мне хотелось в театр, братьям — в цирк. Первое впечатление от балета или феерии я смутно помню, как во сне. Но огромное впечатление произвела на меня сама зала Большого театра. Я ее больше рассматривала, чем смотрела на сцену.

Уж как только старый важный капельдинер в красном фраке, расшитом золотом (я потом всегда представляла себе, что так одеты придворные), отпер нам ложу и зажег канделябры, для меня началась сказка. Нас посадили впереди ложи. Ослепительный свет бесчисленных свечей в хрустальной люстре под потолком заливал залу, и она сверкала, золотая, красная и огромная.

И всегда впоследствии я входила в эту залу с трепетным восторгом, и всегда она казалась мне самой величественной и великолепной из всех, что я видела в жизни.

В это время как раз строился храм Христа Спасителя. И нас водили туда. Внутри он был еще в лесах, живописцы расписывали его. Нам объясняли, каких необычайных размеров этот храм, какая его высота. Нос и палец Христа в куполе в аршин длины, а снизу они кажутся натуральной величины. Мы, дети, смотрели вверх, задирая головы, дивились, запоминали огромные цифры стоимости каррарского мрамора, количество золота, истраченного на купол… Но такого впечатления от величественности и красоты этого здания, как в Большом театре, я, по крайней мере, не получала.

В том же Большом театре мы слышали впервые оперу «Жизнь за царя». Мне она почему-то не понравилась. Я, верно, наполовину спала и потому пугалась, когда хор выходил вперед и громко пел, размахивая руками. Но я, конечно, даже про себя не осмеливалась формулировать этой ереси.

Но вот «Руслан и Людмила» совершенно околдовали меня, так же как и братьев. Эта опера на много лет стала нашей любимой. И чем чаще мы слушали ее, тем больше любили. В первый раз она произвела на меня потрясающее впечатление. Я знала сюжет раньше. Нам читали и рассказывали эту сказку Пушкина. Образы Черномора, Руслана, Людмилы и другие жили в моем воображении, как бестелесные духи, но каждый из них все же имел свое обличье. И вдруг я увидала их на сцене живыми, воплощенными. Они двигались, говорили, то есть пели… «Ах, вот какие они на самом деле». При этом я чувствовала непонятное разочарование. Но удивление мое дошло до предела, когда по окончании действия лица эти выходили из-за занавеса, Руслан в железной кольчуге, Фарлаф — с длинными рыжими усами, старый кудесник Финн — в сером халате с капюшоном на голове, Ратмир — полудевочка-полумальчик — на тонких ножках в трико. Это люди!!! Они кланялись, улыбались, прижимали руки к сердцу. И смотрели на нашу ложу, и кланялись нам. Мы сидели очень близко к сцене, в бенуаре. Мне было почему-то стыдно за них. Я отводила глаза, чтобы не видеть их унижения. Мне казалось, что им очень унизительно показываться публике, которая теперь узнала, что это совсем не Руслан, а баритон Бутенко, не Финн, а тенор Барцал, не Ратмир, а контральто Кругликова… Но это чувство таилось где-то очень глубоко в душе, оно мне не мешало впоследствии, как братьям, как всем, аплодировать и кричать: «Бутенко», «Клименкова»…, не очень понимая, зачем бью в ладоши.

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.