Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 31

Наша мать очень строго взыскивала с нас за каждое пятно или дырку на платье, за стоптанные башмаки, а так как я больше всех детей рвала и портила свою одежду, мне и доставалось больше всех. Я совсем не боялась ушибиться, расцарапаться, не боялась боли. Я должна была претерпевать боль, раз я хочу быть мальчиком, но я боялась больше всего разорвать или запятнать платье, особенно кровью (я знала из страшной сказки «Синяя борода», что кровь не отмывается). И если мне случалось запачкаться, я бежала в прачечную к Аннушке, она снимала с меня запятнанное платье и тут же застирывала и разглаживала его, а я сидела в одной юбочке на ее постели и в открытую дверь смотрела из-за ситцевой занавески на то, что делается в кухне. Там сидели мужчины и переговаривались с Аннушкой и черной кухаркой Ариной, стряпавшей у русской печки. Мне были очень интересны эти разговоры, так как они говорили между собой, не считаясь с моим присутствием, и мне в их словах открывался кусочек настоящей жизни взрослых, казавшейся мне очень интересной, потому что дома ее скрывали от нас, замалчивали ее: «Pas devant les enfants!» (Не говорите при детях!)

Разговор очень оживлялся, когда в кухню заходил Троша. Я уже говорила о нем. Это был конюх, молодой парень — круглый, гладкий, с маслянистыми черными глазами, со смеющейся красной рожей. Балагур и общий любимец всей прислуги и нас, детей. Троша не говорил связно, а вставлял в общий разговор свои словечки, непонятные и, по-моему, бессмысленные, но все прислушивались к ним, даже старые почтенные люди, как повар Иван Андреевич, или сам Петр Иванович, кучер. Видимо, им придавали значение. Его шуткам смеялись, иногда они, вероятно, бывали неприличны, потому что женщины конфузились, потупляя глаза, а мужчины ржали от удовольствия. Обществом Трошиным дорожили все без исключения, несмотря на то, что он был самым молодым и низшим по рангу. Когда к вечеру прислуга сидела за воротами и появлялся Троша, а места на лавке больше не было, Аграфена Петровна, жена повара, или тонная Прасковья Ивановна, жена кучера, подвигались, чтобы дать ему место. Троша неизменно говорил: «Не извольте беспокоиться, я могу и постоять» и тут же опускался на лавку рядом с дамами, самодовольно ухмыляясь. Он хорошо играл на гармонике, и мы, дети, всегда бегали его слушать. Когда он играл печальные песни, не встряхивал головой и не скалил зубы, — он скучал по жене, оставшейся в деревне, сказал мне брат Алеша, который был посвящен в жизнь Троши. Алеша под разными предлогами постоянно бегал к нему в конюшню и беседовал с ним, главным образом о своих возлюбленных лошадях. «Может быть, он и дурак, — говорил Алеша, — но никто не знает о лошадях того, что он знает. Он знает о них все. И лошади так его любят, когда он только входит в конюшню, они все поворачивают головы и тянутся к нему».

Троша любил читать всякие листки, особенно юмористические. У него всегда хранился какой-нибудь засаленный номер «Будильника». Он долго рассматривал картинки, карикатуры, по складам читал анекдоты и, с помощью Алеши разобрав их соль, долго и заразительно хохотал, повторяя сотни раз понравившийся ему анекдот. Так, например, один: «Вы награду получили?!» — спрашивает немец русского. «Никакого винограду я не получал». — «А сто рублей?» Троша мог смеяться целое лето такой глупости. И нам, в передаче Троши, этот анекдот казался смешным. Старшие сестры возмущались нашим бессмысленным смехом. «Очевидно, опять анекдот из конюшни». Эти прислуги — повар, кучер, прачки, конюх, черная кухарка, садовник — жили при своих службах на дворе. Горничные, лакей, портнихи, экономка помещались у нас в доме, но мы с ними меньше общались, чем с теми, что жили на дворе. Мы их близко знали по Москве, привыкли к ним, и потому, может быть, они были для нас менее интересны. От них нельзя было услыхать чего-нибудь неожиданного, нового. Они меняли разговор или вовсе смолкали в нашем присутствии, а если говорили, то подделывались к нам, детям, и я очень чувствовала эту фальшь.

Совсем другое дело было мое общение с пололками, жившими летом у нас в оранжерее. Каждую весну к нам на дачу приезжали две пололки-карелки, помогавшие садовнику Григорию в работах по саду и огороду. Красивая девушка Ося и ее мать, веселая, болтливая старуха. Они помещались на широких нарах в теплице оранжереи, наслаждаясь среди лета теплом, по-моему, еле выносимой жарой. Они там спали ночью и отдыхали после обеда. Мать приносила из общей людской в деревянной посудине суп с мелко накрошенным туда мясом, другой раз щи с кашей. И мать и дочь, сидя рядом на высоких нарах и болтая босыми ногами, хлебали деревянными ложками по очереди эту похлебку, закусывая белыми-белыми зубами краюху черного хлеба. Еда всегда происходила в полном молчании. Окончив ее, они крестились на заржавленную темную иконку, висящую в углу теплицы, зевали, потягивались и укладывались рядом на нары отдыхать, покрывшись сверху еще тулупом.

Я уходила от них всегда с сожалением. Мне очень нравилась их спокойная, размеренная жизнь, ровное, ласковое обхождение друг с другом и обращение со мной не как с маленькой. Когда я засиживалась у них, старуха ласково говорила: «Иди с Богом, а то заругаются дома». Я приносила им все, что могла раздобыть дома: булку, конфекты, фрукты. Они никогда не видали апельсинов, персиков. Я очень радовалась, что могу их угостить такими диковинками. Но они не очень ценили их. В первый раз, когда я принесла им апельсин, мать повертела его в руках и стала кусать, как яблоко, и жевать с кожей. Она проглотила с трудом, — если бы меня не было, подумала я, она бы его выплюнула, — и передала дочери, та, посмотрев на мать, протянула мне полураздавленный апельсин. «Кушай сама, нам не надоть», — сказала она, вытирая пальцы о подол своего сарафана. «Что бы такое достать, чтобы им понравилось?» — думала я и таскала им все, что мне попадалось на глаза. Мечтала сшить себе карман из клеенки (идея была Миши, брата), чтобы можно было класть туда мороженое, варенье для них. Если мне что-нибудь не давали, я уносила потихоньку, то есть крала, но отнюдь это так не называла. Делала это так ловко, что ни разу не попалась. Правда, что никогда я ничего не таскала для себя, никогда не пользовалась плодами своего воровства и, верно, поэтому не считала, что делаю что-нибудь дурное. Напротив, я ставила себе эти проделки в заслугу и в душе гордилась ими. Ведь надо было очень много изобретательности и сообразительности, чтобы не попасться. Так, например, когда я видела разносчика Федора за нашей оградой, кричавшего еще издали: «Клубни-ка садова, малина, конфеты шоколадные», я мчалась к матери: «Федор идет!» — «Зови его сюда». И Федор, высокий рыжий мужик, шел к балкону за мной, становился на одно колено на ступеньку лестницы, снимал с головы тяжеленный лоток с решетами, полными ягод, и, поддерживая его на колене, ставил на верхнюю ступеньку. Тогда начиналась торговля — диалог всегда в одинаковых выражениях.





Мать: Очень дорого, побойся Бога, Федор, ну слыханная ли это цена?

Федор: Ей-Богу, не могу, себе дороже, ноне все подорожало, как перед истинным Богом говорю. И ягода у меня отборная, извольте сами взглянуть, такой нигде не купите. Ну так и быть, вам сделаю уступочку.

И мать откладывала решета ягод, вишен, в 15–20 фунтов каждое. Тогда я стремглав летела за экономкой и вместе с ней приносила блюда. Я смотрела, как Федор, взвесив на безмене, который он норовил не показать матери, легко встряхивая решето, высыпал его на блюдо. «Видишь, какие мелкие, это у тебя только сверху положены крупные, все решета подкрашены». Я негодовала на обман, в котором мать уличила Федора.

Я бежала за экономкой и внимательно прослеживала, куда она поставит блюдо. В кладовую унесет, которую запрет за собой, или в проходную комнату около спальни матери, «на красный шкафик», как говорила мать. Если на шкафик, я знала, когда мне идти за добычей. Утром, часов в десять, когда мать сидела на балконе, погруженная в счета и писание; в этот час через балкон никто не проходил, чтобы ей не мешать, и она не двигалась с места.