Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 31



С третьей стороны сада, где помещался наш курятник, не было колючей изгороди, забор был низенький, и сквозь проволочную сетку был виден сад соседей. Он был запущен, дом заколочен, и мы никогда не заглядывали туда. Но когда я однажды пришла кормить цыплят — я тогда была уже подростком, и это входило в мои обязанности, — я увидала, что заброшенный сад расчищается, дорожки утрамбовываются, садовник сажает цветы, деревянные щиты с окон сняты, стекла, только что протертые, блестят на солнце.

«Приезжает енерал из Санк-Питербурга, будут тут жить и ихняя супруга, и маленькие барышни», — немедленно сообщил мне Троша, который всегда все знал. Я тотчас же нашла себе наблюдательный пункт за дверью курятника, где меня не слишком было видно, и погрузилась в созерцание этой новой для меня жизни, не виданных мною доселе людей.

Семья Фон-Дервиз состояла из отца, действительно генерала, его жены, двух дочерей моих лет и их англичанки. Но на балконе и в саду у них всегда толпилось множество народа, очень много военных. Днем они были в белых кителях, вечером в различных мундирах. «Это гвардия из Санк-Питербурга, — поучал меня Троша, тоже с любопытством наблюдавший за соседями. — Енерал, их папаша, весь день в карты дуются, до самой ночи сидят в саду, а на столах у них и золотые деньги, и ассигнации… кучи. Мне с сеновала все видать. А вон барышни пошли, за ними их губернантка — ну и шпандрит она их, почище вашей мамзели. А вот и сама, чисто безногая — сейчас ляжет, и все не по-русски изъясняется». Мадам Фон-Дервиз, правда, с балкона спускалась в сад только чтобы сейчас же лечь на шезлонг, под полосатый балдахин, который поворачивали, как зонтик, в ту сторону, где было солнце. Она лежала часами, неподвижно вытянувшись, читала, но чаще болтала с военной молодежью, окружавшей ее. Эти молодые люди не отходили от нее — то подавали ей чашку кофе, то стакан какого-то напитка со льдом, который они черпали ковшом из серебряного бочонка, стоящего на столике рядом с ней, и наливали в стаканы. Но, очевидно, она лежала не от болезни, так как часто ходила гулять в парк со своими кавалерами, где мы ее встречали. Она была всегда в белом, утром — в неглиже с кружевами и лентами, с длинным шлейфом, который тащился за ней по дорожкам сада. «Ишь пошла подметать дорожки, — замечал Троша, — своя метла, не хуже Григорьевой» (Григорий был наш садовник). Вечером — в полуоткрытых платьях с короткими рукавами. Когда выезжала, она надевала тюлевую шляпу с перьями, и кто-нибудь из молодых людей ее свиты облекал ее в белое манто, все руки в рюшах и кружевах. Не знаю, была ли она красива. Мне она казалась красавицей. Миша, брат, разделял мои восторги. «Может быть, она не красива, но она grande dame» [35],— сказал он о ней, когда старшие сестры поддразнивали нас предметом нашего обожания.

Мне все нравилось в ней: как она щурила свои большие черные глаза, как подносила золотую лорнетку к глазам или опускала ее к себе на колени, или протягивала свою белую оголенную руку к вазе, брала из нее цветок и, понюхав, вертела его в пальцах. Я не могла на нее насмотреться.

Девочки же ее мне совсем не нравились. Они были похожи друг на друга, одеты одинаково, ходили zierlich manierlich [36] по дорожкам сада, за ними по пятам следовала англичанка. Когда мы за забором встречались с девочками глазами, они отворачивались, а я, конечно, делала вид, что занята цыплятами и их не замечаю. Встречаясь в парке на прогулках, они презрительно оглядывали нас с головы до ног, выправляли золотые браслеты из рукавов, чтобы мы их видели, и всегда нарочито смеялись над нашей француженкой. Мадам Дерли носила, очевидно, очень старомодный бурнус из легкой материи{17} с длинной кисточкой сзади. Бурнус раздувался пузырем и правда придавал комический вид нашей старушке. Прежде мы этого не замечали. Теперь мы обижались за мадам Дерли. Мы возненавидели этих гордячек и долго обсуждали с братьями, как им отомстить. Но так ничего и не придумали до их отъезда.

Мне было приятно, что и Троша их не одобрял. «Пошли куколки, парле-франсе», — говорил он, провожая их неодобрительным взглядом. «Они по-английски говорят», — поправила я Трошу. «Ну да, я и говорю парле-франсе».

Нам, детям, казалось всегда очень метким и остроумным все, что говорил Троша. Дело было не в словах, а в том, как он их произносил. Он при этом подмигивал многозначительно, прищелкивал языком и всегда сам первый смеялся тому, что говорил.

Я как-то раз спросила брата Алешу при Троше: «Как ты думаешь, Фон-Дервиз богаты?» — «Конечно, очень богаты», — не задумываясь, ответил Алеша. «Тоже, богаты, — вмешался в наш разговор Троша, — с чего это вы взяли? Богаты, а своих выездных не держат. Пару-то в Москве у извощика нанимают». — «Может быть, свои лошади у них в Петербурге остались», — вступился за них брат. «Какой! и там на извощичьих катают, мне их человек сказывал». Но Алеша не сдавался: «Зато у них чудные верховые, одна чистокровная аглицкая». — «Это которая под енералом ходит? Тоже конь! Не конь, а селедка». Брат рассердился: «Ты ничего не понимаешь, скаковые лошади должны быть поджарые…» — «Да, все может быть, только я это барышне изъясняю, что не богаты они, потому как у богатых скотина всегда в теле ходит». Ту я нашла нужным защитить их: «Ты же сам, Троша, говорил, что у них кучи золота на столе лежат». — «Ну, какое это богатство! Богатство — капитал! А эти деньги что — сегодня есть, а завтра нет, одним словом, фью-адью».

Пусть они и не богаты, но у них все так красиво, как ни у кого, думала я, обиженная за них. Когда много позже я читала о светском обществе, петербургских гостиных, об изящных кавалерах, о Вронском, Анатоле у Л. Толстого, я всегда представляла себе тех элегантных офицеров с тонкими талиями и изящными манерами, окружавших в саду мадам Фон-Дервиз.



К осени следующего года мое любопытство к этой семье иссякло. Там, за забором, уже ничего нового для меня не происходило, все то же и то же.

Я не знала, к какой категории отнести этих людей из высшего общества. Хорошие они или дурные? Дома у нас о них не говорили, но я чувствовала, что мать моя относится к ним отрицательно. Одобрительно и с уважением она отзывалась только о людях, которые что-нибудь определенно делали в жизни, она называла их «тружениками»: учителей, гувернанток, священников, чиновников, торговцев, рабочих, а что делали военные? Как они трудились? Я не знала. Они учатся кадетами на офицера, а потом? Потом я видела, как они на Ходынке на маневрах скачут верхом. И Троша не разрешил моих сомнений. «Военные сражаются», — сказал он. «Да, на войне, но у нас нет войны». — «Была война — били турку, будет война — будут бить…» — «Кого?» — «А кого надоть — немца аль француза. Тогда и меня возьмут», — помолчав, прибавил он вдруг мрачно, перестав ухмыляться. Я представила себе Трошу на войне, сражающегося рядом с одним из изящных фон-дервизовских офицеров. И до того мне это показалось смешно, что я громко засмеялась. «Чего смеетесь? — сердито сказал он. — Забреют лоб, не до смеха будет».

Я говорила раньше, что сад наш сплошь был обнесен высокой изгородью. Это было не совсем так. Перед фасадом дачи, перед главным цветником была широкая калитка о двух створках, через которую снаружи можно было заглянуть к нам в сад. И это делали решительно все проходящие. Они останавливались, заглядывали, восхищаясь цветником, который, вероятно, правда был красив. Моя мать уделяла ему много внимания и забот.

Несколько раз останавливался у этих ворот император Александр II, когда он, гуляя со своим черным сеттером, проходил мимо нашей дачи. Однажды наш садовник Григорий подошел в большом волнении к балкону и стал рассказывать сестрам, что государь приподнял фуражку, здороваясь с ним, «и очень похвалили цветы!» — «Что же он сказал?» — спросили сестры. Григорий помолчал, почесал у себя в затылке: «Сказали… сказали, как бы вроде цветики дюже хороши». Сестры засмеялись: «А ты ему что? — „А я им сказал: так точно, цветики диствительно первый сорт, потому как к нам сюда из Москвы господа хорошие приезжают любоваться на них“». Сестры засмеялись еще пуще. Они знали, что наш Григорий дикий, молчаливый мужик, не умел говорить членораздельно, а уж особенно с господами, он бормотал и мямлил, и, конечно, не пускался в разговор с государем. Он, верно, стоял перед ним как истукан, выпучив глаза. «А как ты в разговоре называл государя?» — продолжали потешаться сестры. «Как… да как полагается — царь-батюшка… а как же еще?»

35

светская дама (фр.).

36

манерно (нем.).