Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 26



— Ну, счастливо! — сказал он.

А глаза просили поверить в то, что никаких намеков с его стороны не было. Так, просто нервы не выдержали.

И она тоже сказала ему глазами, что чепуха все. Что ж, мужик есть мужик, и редкий не остановится подле пригожей бабы.

Он еще раз задержал потухший взгляд на ее голых, загорелых руках, тоненьких и округлых по-девчоночьи, на стройной, хрупкой фигурке в штапельном платьице с белыми завитушками вроде дымков по черному полю, повернулся и пошел.

Василий Иванович и пастух Хусаинов сидели у избушки доярок, за длинным столом под навесом. Перед ними стояла бутылка с мутной, беловатой жидкостью, два порожних стакана.

— Как мотылек на огонь, так баба на выпивку за пьяным мужиком. Твоя, — сказал Хусаинов, пряча бутылку под лавку.

— Не трог! — насупив седую бровь, сказал Василий Иванович. — Поставь! При моей можно. Садись, Мария.

Мария села рядом с мужем, молча развязала узелок, вынула из теплых промасленных газет горячий пирог, положила перед мужиками.

— Ай-яй-яй! — вздохнул Хусаинов. — Добрая баба за сто верст чует голодного хозяина. Пойдем ко мне, Марьям? Моя баба совсем износилась. Пойдем? Каждый год жеребенка дарить буду! Красиво жить станем!..

— Не мели! — оборвал Василий Иванович. — А пирог — это хорошо! Наливай, Абдулла! Мария, выпьешь крохотку?

— Нет, — засмеялась Мария, — бензином воняет. А какое такое событие — пьете?

— Событие есть. Кровь греем, — сказал Абдулла, зажмурив глазки.

— Ты чего пришла? — спросил Василий Иванович неласково. Помутневшие глаза его в красных прожилках уставились пытливо, выжидающе — и погас праздник. Тут на нее накатило такое отвращение к нему: пьян! Боже ж мой! Никогда, никогда она не поживет тихо, спокойно, как все люди.

Чуть замявшись, сказала:

— А я за сто верст учуяла, что ты хочешь есть.

— Верно, хочу. Ну и что?

— Чего пристал? — вдруг рассердилась она. — Пришла и пришла. Может, поругаться хочу.

— Абдулла, разведи кострик!.. Я, Мария, уже пуганый. Только что ругался. Чуть человека ползком домой не отправил…

— С кем опять?

— Он мне, подлец, знаешь что сейчас подсунул? Акт о списании девяти телок за счет ящура. Из них три забиты, остальные живые, здоровые, мирно жуют в загоне свою коровью жвачку. Я ему чуть морду не набил. Абдулла помешал… Вот ломаю голову: зачем они ему, девять?

— Кушать! — сказал подошедший Абдулла. — Ты, Василя Иванович, не расстраивайся. Он человек пришлый. Долго у нас не будет — турист…

— Э, брось! — погрозил пальцем Василий Иванович.

— Ну и подписал бы, — уныло сказала Мария, думая о том, что председатель теперь вовсе на них озлится. — Сколько ж ругаться-то можно? Люди как люди живут. Как-то ладят. А ты все скандалишь. Из-за тебя, верно, и меня перевел с учетчиц в огородницы. Сейчас жди — совсем изживет… Устала я так жить с тобой. Очень устала…

— Устала? — удивился он. — Со мной жить устала? Что ты говоришь, Мария? — он привстал, сильный, большой, в грязном белом халате. И вдруг побагровев, затопал, закричал: — Дак ты что ж, хочешь, чтоб я прихвостнем, подонком был? Да? Чтоб я… Да я та-ам, под дулами автоматов, под клыками овчарок им не был… Уходи сейчас же!.. К черту!.. К дьяволу!..

Так он на нее никогда не кричал.

— Налей, Абдулла!



Он медленно опустился на лавку, бледнея, залпом выпил стакан самогонки и уронил седую голову на большие, затекшие руки.

За одинокой лохматой березой, за навесом с опрокинутыми молочными флягами все никак не могли потухнуть блекло-розовые полосы заката. Зудели комары, мухи. Теплый полынный ветерок легонько качнул тощее пламя костерка и притих под столом, улегся верной собакой.

А через месяц Мария возвращалась домой из больницы. Когда вывели ее на крыльцо, ослабела и не заметила, как потекли слезы, и вовсе не о том, как привезли ее в город без сознания из далекой деревушки, как, очнувшись через сутки после операции, ощутила жуткую боль в животе и увидела себя в белой комнате, в белой постели и еще две заправленные пустые кровати, тумбочку, на ней поллитровую банку с розовыми астрами и синий обшарпанный баллон с кислородом у своей кровати и, наконец, ржавую металлическую сетку на форточке. В этой комнате, забывшись от боли, она ругала по-татарски врачей, Василия Ивановича, звала давно умершую мать и просила клюквы, почему-то с маслом.

Она плохо помнила, как ушла в деревню тогда, поругавшись с Василием Ивановичем, как плакала всю ночь, собирала пожитки, а на рассвете пошла с узлами к Лизе Рыбачихе, но не осмелилась разбудить ее в такую рань. И обида на мужа показалась в ту минуту у чужих ворот такой ничтожной, что, пылая от стыда, торопливо повернула назад. Опасливо озираясь, молила об одном, чтоб никто не увидел ее позора. А у своего порога выронила узлы, согнулась и потеряла сознание.

Через неделю Василий Иванович вырвался с работы, приехал в больницу в соломенной шляпе, при галстуке. Суетно извлекая из свертка жареную курицу и еще пакетики всякие, виновато заглядывал ей в глаза, щекой прижимался к горячей вялой ладошке, а она, побледнев еще больше, отвернулась от гостинцев, сжала яркие губы, и каменея сердцем от любви и жалости к нему, к себе беспомощной, уставилась в белую стену и ничего не сказала.

Он сидел долго. А после молча ушел.

…Мария запахнула пальто, и придерживая живот, сделала первые шаги к машине. Закружилась голова от желтого солнца, желтых листьев, от машины цвета топленого молока, сияющей нержавеющими ободками. Мария осторожно ступала на потрескавшиеся плиты тротуара, на опавшие листья, жадно смотрела по сторонам и ничего не видела кроме ясно-голубого неба, синей полосы по бортам машины, а за ней желтой стены деревьев с паутинами на верхушках.

Уже стояли дни короткого бабьего лета.

— Ну как, Маша? — полуобняв Марию за талию, спросила медсестра Нина Васильевна.

— Спасибо. Я сама.

Мария робко улыбалась. И эта полная женщина с волосами светлее ковыля, которая ей больно ставила уколы, и усталый щуплый шофер, с безучастным видом обтирающий тряпкой чудесную машину с красным крестом на ветровом стекле, и маленькая темноволосая санитарка с большими ожидающими глазами, что стояла на крыльце, казались Марии какими-то особенными, по-родственному дорогими. Сейчас она любила все. И радовалась темно-вишневому листику, упавшему ей на носок туфли, радовалась каждой бледной травинке, вылезающей из щелей плит под ногами, и воспоминаниям о больших ласковых руках Василия Ивановича, и о его бесчисленных морщинах на милом немолодом лице.

Медсестра потянула на себя дверку машины:

— Давайте забирайтесь. Ложитесь на кушеточку. А погулять можно и дома. Ну-у, зачем же плакать? Такое счастье жить! И день чудесный, не правда ли?

Мария соглашалась, кивала. Шмыгая носом, сняла пальто, постелила на кушетку, чтоб помягче, и легла.

— Какая дикая красота! — не то грустно, не то удивленно сказал шофер, глядя на Марию. — Тронем, Нина Васильевна?

— Да, конечно.

Мария видела одним глазом худые шевелящиеся лопатки шофера под серой холщовой курткой, редкие черные волосы из-под коричневого берета и, конечно же не думала, что он говорил о ней.

Машина, плавно приседая, тронулась, развернулась. В ветровом окне над белой шапочкой Нины Васильевны мелькали крыши домов, столбы, деревья, а потом только небо и небо, глубокое, голубое и веселое, да изредка пролетающие в нем птицы.

Шофер остановился у обочины и повернулся к Марии.

— Я не знаю дороги.

Она приподнялась с кушетки:

— Это просто. Все прямо, прямо. Будет круглое озеро, много травы, одна береза. У березы сети на кольях и черная лодка. Поворот влево — и дорога в наш колхоз.

Шофер закурил, прислушиваясь и выпуская дым в ветровое окно.

— А в деревне высокая зеленая крыша с антенной, — говорила она будто себе самой. Неотступно наплывали думы о нем: «Голодный, наверное? Кто ж ему сварит?»