Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 26

Узким, длинным лицом, с резко выпирающимися скулами и жидкой, короткой косичкой хвостиком она походила на женщину из дикого индейского племени, — сухая, смуглая.

— А пенсия какова? — повернулся парень к хозяину.

— Двенадцать.

— Что так?

— А-а, хлопотать… Зимой бью зайца, иногда козла… Ловлю водяную мышь — шкурка ее теперь в моде… Ничего, на муку хватает…

— Ой-ей-е!..

Уходя, парень все качал головой, удивлялся…

А после зачастил и однажды привез огромную машину досок. Правда, не совсем новых, но сухих и крепких. Он забарабанил в окно.

— Теть Оня-я, а нук на подмогу!

Она выскочила и, увидев его, веселого, разгоряченного, взмахнула руками:

— Это нам? Такую машинищу, нам?..

— Вам, теть Онь, вам… — а сам с шофером: — Р-раз, два-а, взя-яли!

Загремели доски на тонкий снежок.

— Батя, ты не ахай, не ахай… — говорил он Петру Алексеевичу, старавшемуся попасть рукой в рукав фуфайки. — Не успеем до холодов, весной достроим! Ишь, раскудахтался! — довольно посмеивался парень. — В наше-то время и жить в землянке? Нет уж, дудки!.. Батя, иди-ка да быстренько собери все свои бумажки… Не может того быть, чтоб не добавили пенсию. Уж год, как объявили, что все участники Великой Отечественной будут получать пенсию не менее пятидесяти. Не бойсь, батя, я везучий… Я добьюсь… Р-раз, два-а, взя-яли!..

— А денег-то, денег-то сколько? — суетился Петр Алексеевич.

— Вот когда разбогатеешь, — похохатывал парень, — тогда с процентами отдашь и то только за машину…

— Дак как-то неловко, ребята, а? Сколько, а?.. Плашки-то хороши!

— Батя, таких плашек у нас на заводе столько жгут за ненадобностью, что можно деревню выстроить… Правда, правда… Как субботник, так костры пылают… Это все старые опалубки… Так что не переживай, батя. Неси бумажки, и мы поехали… Жди меня через неделю…

Петр Алексеевич ждал парня ежедневно, все посматривал в мутное от морозца оконце на дорогу.

Наконец, он появился в пятницу поздно вечером с рюкзаком, ружьем. Хозяйка заметалась. Собрав на стол соленые грибки, огурцы, рассыпчатую картошку, бухнула на стол четушку водки.





— Ну вот, а теперь, батя, сочиним пир — пенсия есть, — подмигнул. — Утречком сбегаем на зайца, а после будем думать, как возводить хоромину… Верно, теть Оня?

— А я то и говорю, — сказала хозяйка и присела на краешек табуретки, будто в гостях, и, любовно оглядывая стол и гостя, вытерла рукой рот.

— Вот и ладно все, вот и угощайся, сынок! Сейчас дед плиту растопит, заиньку сварим, вку-усно!

— Заинька нам сегодня, пожалуй, и ни к чему, — сказал Игорь, вынимая колбасу, консервы рыбные… — Держи, батя, свои драгоценности! В понедельник поезжай в райсобес. Пятьдесят шесть получишь. Свои, законные. Ежемесячные.

— Да ты что, смеешься? Я столько у них порогов когда-то пооббивал, все собирал бумажки…

— Ты только не моргай, батя, не моргай… Давай лучше выпей за себя, за нее вот… А слезы — что!..

Петр Алексеевич долго еще не мог обрадоваться.

Позднее громко пели и обнимались. Утихнув, слушали пластинки Зыкиной на старом дребезжащем патефоне.

То было прошлой осенью, а сейчас Петр Алексеевич, счастливый, неторопливо ехал верхом на лошадке и тонким голоском шепеляво пел:

А ехал он потому, что вчера вечером появилась Катерина, старший лесничий. Она упросила Петра Алексеевича объехать березовую рощу — кто-то по ночам приезжал на машине и губил деревья, явно на дрова, и не старые корявые, а те ровные, белоствольные березы с гибкими плакучими ветвями, под которыми так яро, в легком трепетанье теней цвела сарана и ромашки.

Петр Алексеевич охотно согласился. Он человек свободный, да к тому же лесничиха лошадь свою оставила, а работы всего-то подсмотреть — если вдруг среди бела дня завильнет на разведку какая-нибудь развеселая машина, то найти предлог поговорить с шофером, прикурить от его тонкой сигареты свою «козью ножку», и если тот возьмет да и отведет в сторону взгляд от пронзительных серых глаз Петра Алексеевича, то невзначай скользнуть взглядом по номеру машины и запомнить его. А потом тот номер ей, Катерине, пусть выспрошает за своим конторским столом, какими-такими прутиками любовался он из кабины своего «Маза» в заповеднике, да к тому же пугал ревом своей громадной машины табунок косуль, прижившийся в этих лесах.

Пел Петр Алексеевич.

Когда-то молодым и ловким он бойко завлекал девок балалайкой. Как он играл на вечерках в те молодые, довоенные годы, как преданно следила за ним мерцающим взглядом тонюсенькая белянка Верка, с которой он сидел после вечерок на бревне в высоких душмяных коноплях за баней, как замирало Веркино сердце под его щедрой, жаркой рукой и как тускло, забыто поблескивали под росой струны балалайки, брошенной у ног в легкой траве!.. А терем! Какой терем он построил своей Верке, своими руками! На уклоне под соснами к изгибистой речке.

Вначале не стало того дома. Потом Верки и дочери. Тот дом сгорел до войны, и он не захотел поднимать новый, к тому же Верка, уже с дочкой на руках, тянула жить на Украину к брату. Там она и погибла вместе с его семьей. А он, после боев, после наступлений и отступлений, после потерь друзей и мытарств в Брянских болотах и после своего последнего боя, когда он, очнувшись от непрерывного зуда на лице, открыл глаза и увидел скошенную, развороченную сосновую рощу, себя, засыпанного прохладной землей у разрушенного муравейника, больших рыжих муравьев, мирное солнышко и чей-то мятый котелок перед глазами, косо висящий на сучке и тихо подрагивающий от все еще не затухающего гула земли. Еще не чувствуя боли, но уже осознавая ее и крепясь, высвободил руки из-под земли, кисти были раздавлены. Он, перед тем как потерять сознание, закричал, и его откопали…

И вот он, зорко всматриваясь в эти травы, леса и пнистые поляны, не спеша едет и умиленно поет нехитрые песни из своей далекой довоенной молодости.

Не видать свежих порубок, следов машин тоже. Все деревья на месте, и травы немяты. Тишина. И вот в этой-то тишине, километрах в двух, за березами в прохладе елушниковых посадок, от томливой жары схоронился табунок косуль. Петр Алексеевич подъедет сейчас к елушнику, прислушается, а после повернет в обратный путь к дому. Там жена поставит на стол миску лапши с бараниной, баночку синявок недельного посола с чесноком, укропчиком, в духовитом рассоле. Принесет от печи ломоть теплого калача, ковшик шибающего в нос ядреного кваса, а, может, раздобрится и на рюмку вишневой настойки, которую она бережет для Игоря, непрестанно выглядывая в окно — «Игорька не видать ли?», хотя знает, что он придет к вечеру.

Вечером они с Игорем пойдут к воде по колыхающейся камышовой елани в узком проходе тростника, выкошенном зимой. Пугая головастиков в болотном погнилье и всяких водных жучков и букашек, станут перебегать по широким плахам, набросанным на зыбучую топь, к лодке. Усядутся в нее, начнут выгребать к вентерям, огибая плавучие камышистые островки, на чистую воду, где Игорь надумает искупаться, пугая Петра Алексеевича своей отчаянностью, встанет на дно, да еще покачается на нем-то: дно обманное, плавучая трясина. Под ней — ходили слухи — второе озеро. Но нырять, исследовать, есть ли на самом деле второе озеро, никто не решался.

После того, как погиб прошлой осенью серебристый лось, выпугнутый из леска вертолетом — он с маху влетел в тростник да и осел там, его захлестнули веревкой, но вытащить не смогли даже трактором, — Петр Алексеевич перестал ходить один на озеро к вентерям.