Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 43



Было принято еще такое решение:

«Возле Мареева моста… сделать городьбу и ворота, содержать сторожа владельцам пашен за свой счет, причем земельно-лесной отдел должен отпустить дерева на это бесплатно».

Расходились по домам поздно, и никто не предполагал, что завтра вся жизнь круто изменится — в Челябинске и по всей транссибирской магистрали начался мятеж чехословаков, которым Советское правительство разрешило выехать на родину через Владивосток. Мятеж подготовила и активно поддержала Антанта и внутренняя контрреволюция.

Это было началом гражданской войны в России.

На тихой улочке…

Иван выздоравливал медленно. Глаша ухаживала за ним, как за маленьким. Ему это нравилось и в то же время оставляло в душе чувство вины перед женой. Как-то она, внимательно осмотрев его волосы, удивилась:

— Вань, а седых-то сколько-о-о!

Он взял с комода зеркальце, долго всматривался в свое скуластое похудевшее лицо и усталые глаза, поерошил щетину начинающих отрастать волос, потер пальцем подглазницы, обведенные светло-фиолетовыми синяками. Да, состарила его эта история на добрый десяток лет. Знай Иван, что в баульчике, ни за какие бы капиталы не поехал в Екатеринбург.

У дедушки Микиты давным-давно были заготовлены доски впрок. Сложил их штабелем возле двора, а чтобы не растащили, опоясал штабель железными полосками и приколотил к доскам гвоздями. Думал бобыль, дождется Петруху и пустит эти доски в дело — избенка-то обветшала. Но не ехал домой Петруха. Вот к этим доскам и пригляделся Иван Сериков. Хотя они прополосканы дождями, испытаны стужей и ошершавлены ветром, но сгодились бы еще. Ворота ими можно обновить, крышу подлатать, кое-что по мелочи сделать. Когда Иван завел речь о досках, дед Микита потеребил седую клочковатую бороду, и в подслеповатых глазах уловил Иван тоску. Не едет домой Петруха, а самому затевать перетряску невмоготу да и не к чему. Сколько осталось еще жить?

Иван перетаскал доски в свой двор, и заходила ходуном изба от дробного стукотка. На крышу пошли свежие тесины, а гнилье, поросшее зеленым мохом, выбросил на свалку. Жадно, в охотку махал топором. Насвистывал себе под нос. А вот истинного покоя не было. Хотя никуда не ходил, но чувствовал — жизнь вокруг будто взбесилась и понеслась вскачь, того и гляди вытряхнет из телеги. А Иван все еще лелеял наивную мечту, что все эти людские страсти минуют его тихую улочку, что не докатится до нее гром орудий и пулеметная трескотня. Он не хотел знать, что под Аргаяшом вот-вот закипят смертные бои, что в Челябинске уже хозяйничают белочехи и казаки, что они жестоко расправились с руководителями советской власти.

Глаша как-то, вернувшись с базара, сказала:

— Чо деется-то, Вань, на станции и в заводе, чо деется-то!

В Кыштым прибывали эшелоны из Екатеринбурга с войсками. По Большой улице то и дело скакали верховые — от станции к Совету и обратно. На станции в вагонах разместился полевой штаб Красной Армии. На заводах кипели митинги, рабочие вооружались кто чем, готовились к боям. Они разбили лагерь на Татыше и на скорую руку учились воевать. Совет преобразовали в Военно-революционный комитет. Ему подчинялся не только Кыштымский горный округ, но и Уфалей, а также территория от Караболки до села Рождественского, от Селезней до Верхнего Уфалея. Положение было серьзным.

А Иван Сериков упрямо рассчитывал отсидеться на своей тихой улочке. Мыларщиков звал его к себе, но тот не шел.

Глаша нежно гладила седеющую Иванову голову, ластилась, зазывно заглядывала в глаза. Она уже носила под сердцем новую жизнь и была счастлива. Счастлива от того, что Иван выжил и теперь домовито наводил порядок в их гнезде, что у них скоро будет новая Дарьюшка, что буйно зеленел май, кучно поднялись всходы картошки, обещая хороший урожай.

Иван вырезал нового петушка — залюбуешься. Выскоблил его острыми гранями осколка стекла, покрасил в голубой цвет и приколотил на конек крыши. Приладил на шарнирах так, что петушок мог поворачиваться по ветру. И такой задорный получился, что, казалось Ивану, будто вот-вот захлопает крыльями и заорет на всю улицу кукареку. Голубой краски Глаша одолжила у Тони Мыларщиковой. Иван подправил у окон наличники и стал красить их, чтоб было, как до войны.

Уже кончался май, и с Сугомака потянуло летним ароматом поспевающей земляники, духмяно-горьковатым запахом берез, голубой свежестью воды. Красил Иван не спеша. Помахает кистью, отступит на шаг, полюбуется. И снова, посвистывая, водит кистью. Радуется — избенка опять приобретает горделивый вид. Голова болит меньше и меньше, а иногда и совсем не болит. Если постоит еще такая же погода, то через недельку можно сходить на Сугомак-озеро с удочкой. Увлекся и не заметил, как к нему подошли трое — двое с винтовками, а третий с револьвером на боку. Этот третий во френче и фуражке, молодой и сердитый, видимо, был у них командиром. Один красноармеец совсем безусый, в пиджаке и в сапогах, видать, из рабочих парней. А второй с пшеничными усиками, в солдатском, в ботинках с обмотками — свой брат, фронтовик.

— Хозяин, — сказал фронтовик, окая, — где Батятин живет?

— А вот, — показал кистью Иван на батятинскую крепость.

Все трое направились к дому Батятина.





Молодой во френче погремел щеколдой, подождал малость, а уж потом подолбил пальцем по оконному стеклу. Волкодав бесновался вовсю. Чуточку приоткрылась створка окна, Батятиха недовольно проскрипела:

— Чо долбите, нехристи?

— Открой, бабка, да живо! — приказал командир.

— А ты кто мне?

— Бог Саваоф! Открывай, раз говорят!

Иван насторожился. Ого! Это тебе гости! Водил машинально кистью и все поглядывал на красноармейцев.

Батятиха открыла калитку, не привязав волкодава. Пес словно того и ждал. К воротам ближе других стоял командир. Волкодав прянул ему на грудь и сбил с ног. Падая, командир заслонил лицо локтем, и клыки, смоченные злой слюной, впились в руку. Командир закричал от боли. В следующую секунду безусый ударил собаку прикладом. Пес, взвыв от ярости, ринулся на паренька. Тогда фронтовик вскинул винтовку и всадил волкодаву пулю под лопатку. Тот подпрыгнул и шмякнулся на землю, судорожно подергивая ногами. Красноармеец перезарядил затвор и всадил еще одну пулю для верности. Волкодав дернулся еще раз и затих. Из его пасти потекла черная кровь.

Сериков остолбенел. Выскочила Глаша. Батятиху будто ветром сдуло, зато Лука, услышав выстрелы, выскочил из баньки, где прятался, едва не высадив плечом калитку, ведущую из огорода во двор. Командир поднялся, стряхнул здоровой рукой пыль с галифе, держа укушенную руку на отлете, морщился от боли. Рукав взмок от крови. Глаша, увидев кровь, стремглав кинулась в избу и появилась с кринкой теплой воды, чистой тряпицей, ножницами и пузырьком йода, который дал Ивану Юлиан Казимирович. «Ну и прытка», — подивился Иван. Глаша усадила командира на лавку возле батятинских ворот, разрезала рукав френча и нательной рубахи. Промыла ранки от клыков волкодава, залила их йодом и обмотала тряпкой. На лбу командира выступили бисеринки пота.

А Лука причитал над псом:

— Чо же вы такого пса-то загубили? Вам бы только крушить, только бы убивать…

Фронтовик поглядел на Луку и упрекнул:

— Не собака, целый телок… Такого на двух цепях надо держать!

А безусый спросил:

— А ты, дядя, часом, не нарошно науськал его?

Лука испугался — возьмут и скажут, что нарошно. А за искусанного командира отвечать придется. И пулю немудрено заработать.

— Меня и во дворе-то не было. А баба што? Волос длинный, а ум короткий. Да рази я бы допустил? Да вот хотя бы соседа спроси, — кивнул он на Серикова, стоявшего неподалеку с кистью в руке.

— Спасибо, — сказал командир Глаше, когда она закончила перевязку. — Айда, красавица, к нам в отряд сестрой милосердия!

— Ишь какой прыткий! — улыбнулась Глаша. — У меня вон свой солдат есть.

Командир подошел к Батятину, зло пнув мертвого волкодава, спросил: