Страница 21 из 22
Так что именно потому в наших бараках никто не искал моральной оценки сути того, за что сидели эти 275 людоедок. А разговоры вертелись в плане, как бы добраться до этих женщин, как бы с ними переспать и так далее. (…)
Сашка-Интеллигент — Александр Семенов, специалист по женской обуви, «профессор-сапожник», как говорил Сашка о себе, однажды запротестовал и заявил, что он не имеет никакого интереса к тем украинкам-людоедкам, и если бы кто-нибудь имел счастье их принимать, когда привезли их на Соловки, — он никогда бы в жизни не отважился подойти к ним, стань они теперь хоть писаными красавицами.
— Ребята, — говорил Сашка, — ежели бы вы их видели! Я, братцы, уже пятнадцать лет по тюрьмам и лагерям, а такие привидения видел впервые… Я тогда был бригадиром бригады грузчиков в порту — имел сорок лбов и жил, сами знаете, правильно жил — мешок «направо», ящик «налево», с матросами связь имел… но скажу вам по совести, что как зашел нарядчик и крикнул: «Сашка, давай в порт с бригадой — баб принимать», — так у меня сердце только ёк, ёк! А ребята как змеи. В три минуты уже на «Северных воротах» были, бежали всю дорогу. Прибегаем. На причалах «Ударник» стоит, на палубе — Иван Иваныч, начальник третьей части, словом, все шишкомотатели. Тихо вокруг, так, словно не людей, а картошку привезли.
Иван Иваныч ходит по палубе, что-то говорит, слышно — сердится, а другой за ним по пятам и что-то доказывает.
— Давай все на корабль!
Мы все выскочили на палубу. Иван Иваныч к нам:
— Так что, братва, придется разгрузить трюм, только осторожно — ценный груз нам прислали. — И захохотал, а те, что с ним были, так и ложились от смеха. А из трюма, братцы, чую, несет жутким запахом. Я уже догадался. Лезу первым, за мной и хлопцы мои. Братцы, что я там увидел, ну, словом, мы уже видели всякое, но такого… На что у меня сердце камень, а как глянул, ах вы, гады, думаю, вы хохочете, хевра вонючая!.. Не люди, братцы, трупы — мертвецы. (…) Сплошная загибаловка. Из Архангельска их, оказалось, везли десять дней в трюме из-под угля. Не то люди, не то чурки с глазами. Беру первую в каких-то отрепьях, поднять хочу, но вижу, что мертва, и слышу от живых и от хлопцев, что рассыпались по трюму, что в трюме, видимо, больше мертвых, чем живых. Быстренько подымаюсь на палубу — а начальство подальше, в кормовую часть отошло — запах им не по вкусу, кричу им, гадам:
— Начальнички! Сперва мертвых или живых выносить?
— Живых, — говорит Иван Иваныч. — Мертвых пусть везут туда, откуда привезли.
И хлопцы начали носить. И такой, братцы, смрад с корабля пошел, что в целом порту дышать не стало чем. Все почти они были больны на дезинтерию, а в таком рванье, что ни за что не узнать и кто они. Трое из наших плюнули и не стали носить. Не было сил продержаться пять минут в трюме, а их, бедолаг, там десять суток держали. Я сам раза два «в ригу съездил», но скажу вам, сам не знаю, почему у меня к ним такая жалость появилась, что как увидел, что двое из моих по-свински их швыряют, подошел и сам при начальстве съездил по мордам. А это увидел Иван Иваныч, да ко мне.
— За что ты их, — говорит, — Семенов?
— Чтобы, — говорю, — с людьми по-людски обращались.
А он, братцы, сверкнул на меня, сплюнул и говорит:
— Тоже мне людей нашел ты, Семенов. — И ушел с палубы.
Триста пятьдесят живых вынесли, из них было 275 женского пола и 75 мужского. Кто из них был молодой, кто стар, кто дитя — трудно было распознать. А сто одиннадцать, братцы, — уже не знаю, какого они были пола, — осталось мертвых. Из тех, что вынесли, может, пара десятков тако-сяко ногами передвигались, прочие лежали как дрова.
Выносили мы их, клали прямо на подводы и подводами везли в баню, а как всех уже вынесли, Иван Иванович объявил благодарность и велел выдать каждому по пайке хлеба и пачке махорки за ударную работу. Начальник конвоя из «Ударника» требовал, чтобы Иван Иванович забрал мертвых, а Иван Иваныч говорил, что он прикажет проверить живых, и тех, что скоро умрут, присоединит к мертвым, и пусть убирается со своим грузом на все четыре стороны. И такое, братцы, между ними пошло, что вот-вот за петельки схватятся. Тогда Иван Иваныч как вызверился, как крикнул: «Начальник УРЧ, вернуть всех на корабль, я отвечаю!»
Ну, тут уж, братцы, начальник конвоя сразу на полтона ниже, и через какие-нибудь полчаса «Ударник» с мертвецами вместо Архангельска в Кемь пошел. А в бане еще пятеро мужчин и две женщины умерли, а всех остальных в Кремль, в первую роту, под лазаретом поместили, а где-то уже в октябре перевели женщин на Голгофу, а мужчин на Зайчики.
«Так начинали соловецкую карьеру, — пишет автор, — украинки-людоедки». Далее их перевели из Голгофы на Муксольму. И все.
След обрывается.
Я не подвергаю сомнению ни показания Пидгайного, ни, в его пересказе, слова Сашки-Интеллигента, бригадира грузчиков. Такое, собственно, не выдумаешь. Вы бы, например, выдумали?
Один мой знакомый в Москве давал мне совет: «Толя, удивляйтесь! Запомните: когда вы перестанете удивляться, это будет значить, что вы состарились».
Я сейчас все глубже вникаю в историю советского периода и не то что удивляюсь — изумляюсь и изумляюсь. Если мой москвич прав, то, боюсь, изучающий советскую действительность имеет шансы не состариться никогда.
11 сентября 1973 г.
Удивление
Прошлую беседу я закончил советом одного моего московского знакомого: «Удивляйтесь! Когда вы перестанете удивляться, это будет значить, что вы состарились» — и своим замечанием, что изучающий советскую действительность в таком случае имеет шансы никогда не состариться.
Я старательно удивляюсь всю мою жизнь, но как-то всегда задним числом. Когда что-то происходит, не удивляюсь, а потом, когда оно в прошлом, — смотришь в изумлении: неужели это было? Да не приснилось ли?
Может, то, о чем дальше скажу, кому-то покажется мелким. Видите ли… корка хлеба — это мелко или нет? Моя бабушка, пережившая на своем веку голоды, нужды, войны и терроры, приходила в ужас, если видела на земле валяющийся, выброшенный кем-то кусок хлеба. Она считала это святотатством. Я с ней согласен. В свое время сам голодный до бреда, обыскивая казармы, после постоя солдат, взвизгивал от счастья, находя заплесневелую корку. Почему же на этой земле, сегодня переполненной недоедающими, голодающими, где-то умирающими в прямом смысле голодной смертью, вы, которому так повезло, просто повезло — что у вас мусорное ведро полно выброшенными черствыми кусками, будете считать мелочью разговор просто о хлебе?
…То не была война или революция, когда все летит вверх тормашками, то было стабильное мирное время, год 1938-й. Мы с дедом занимали очередь часов с пяти-шести вечера. Я очень любил быть в очереди первым. Если мы приходили и у окна подсобки нашего куреневского гастронома уже стоял какой-нибудь человек, я просто горевал, я ненавидел его, и уж очередь тогда теряла единственную свою прелесть, превращаясь в полную каторгу.
К наступлению темноты в очереди уж было человек сорок-пятьдесят, и ладно, если ночь была не холодная, а если мороз, то уж танцевали-танцевали, ну и, конечно, закутывались как чучела — и с ватными одеялами, бывало, приходили. Ближе к рассвету косяком тянулись чудаки, воображающие, что это и есть самое время оказаться в голове. Оказывались они в добром хвосте. Но к восьми утра получалось, что и они мудрецы, потому что подлинный хвост очереди уходил к концу квартала и за его угол, в невидимую даль. А мы с дедом стоим первыми, крепко уцепившись за подоконник. Потому что вокруг набралось столько жмущихся, виснущих нахалов, плотная толпа у окна. Вот приходит милиционер, наша надежда, кое-как разуплотняет, хотя всех отогнать не может: все, оказывается, «стояли».
Блаженный миг, когда за окном начинаются постукивания, шорох. Снимается изнутри дубовая ставня. Продавец открывает окно. Наши судорожно протянутые руки со смятыми рублями и давно приготовленным, чтоб без сдачи, числом копеек. Сзади жмут, изо всех сил цепляюсь за подоконник, милиционер орет, осаживает, я, зажатый, оказываюсь приподнятым от земли, вишу, не касаясь ее ногами, все внимание сконцентрировано на протянутой руке. Вот продавец берет у меня деньги. Хлоп! — стограммовая пачка масла у меня в кулаке. Барахтаясь изо всех сил, вырываюсь из давки. О, великий момент!