Страница 5 из 113
Они садятся на скамейку под яблоней. Ее молочно-розовые ветви навалились на голубой киоск.
Ефим сердится:
— Да ну их, надоели хуже горькой редьки. И что ты скажешь! Как боярышник побелеет, начинают эти парочки дуреть. Делать нечего, вот и болтаются ночи напролет.
Варвара смеется, и нельзя понять — не то она смеется над парочками, не то над Ефимом. А он так сердито подтягивает за ушки сморщенные голенища, что одно с треском отрывается.
— Шушукаются о чем-то, бродят. И чего, спрашивается, интересного в этом? Не понимаю. Я б их всех разогнал. Делом занимайся, а не куролесь по ночам!
— Ефим Михайлович, милый, ведь они же молодые. Любовь это! Хорошо это. Белая весна коротка, вот уже и лепестки осыпаются. Вспомните-ка себя молодым!
— Меня отец за это вожжами охаживал. Я спину гнул от зари до зари, — ворчит Ефим, показывая мозолистые руки.
— Ну, то было другое время. Теперь дышится привольней, человек стал мягче. Наша песенка уже спета, где нам их понять! А на земле, гляньте-ко, праздник какой. Бело все, душисто…
Ефим, Варвара и еще один сторож — кабардинец Залимхан — работают в садоводстве. Ранней весной они сажают деревья, цветочную рассаду, следят за парком, а потом, когда он открывается для публики, сторожат ночами.
Садоводство находится тут же в парке, под обрывом, на берегу речки. Среди деревьев стоят контора, кладовые, хозяйственные постройки, сверкают стеклами парники. Здесь выращивают для парка и города цветы и деревья.
В садоводстве особенно ценят Варвару: она холит парк, изучила все сорта цветов, породы деревьев, знает, как и когда их сажать, как ухаживать. Ефим поступил недавно, и она рассказывает ему о парке:
— Видите — канадские голубые ели? Красавицы. Им цены нет! А вон форзиции. Во-он, как тонкие дуги. На них висят цветы колокольчиками. Но пуще глаза берегите экзоты.
— А что это такое? — справляется Ефим.
— А это деревья, которые не растут в Кабарде. Они родом из Южной Америки, Японии, Китая, из других разных мест. Тут и листопадная магнолия в белых цветах, тут тебе и японский дуб, и канадский бундук, и павлония с фиолетовыми цветами. А еще зимнецвет. Январь, снег, а он знай себе цветет, весь в желтых цветах.
— Скажи пожалуйста! — усмехается Ефим.
Варвара все рассказывает и рассказывает, и Ефим проникается уважением к ее познаниям. Сам он только и умеет отличить сосну от березы.
— Ну, мы что-то засиделись, дело забыли, — поднимается Варвара и уходит на свой участок.
Ефиму становится пусто, одиноко. Большой, нахмуренный, идет он в другую сторону в белом тоннеле из деревьев, стучит по стволам палкой. При луне кажется ему, что парк завален снегом. Близко ревет в камнях речка, лягушки квакают на весь парк. Ефима обдает свежестью зацветающей сирени, дыханием яблонь, острым запахом тополевых листьев. От каждого дерева ползут свои запахи. Они так густы, что волочатся за ветерком, невидимо клубятся под деревьями. Ефим поглядывает вокруг, снимает кепку с помятых скомканных волос и расчесывает их пальцами. Нюхает воздух. И ему становится тоскливо или, как он говорит, «скучно». Отчего возникает это чувство, он не может понять.
Навстречу ему торопливо идет жена Анна с узелком в руке. Она тоненькая, небольшая, остроносое лицо в оспинках, как пластик сыра в ямках. На ней ситцевое, в цветочках, платье.
Анна работает уборщицей в гостинице. Сегодня у нее день рождения. Ефим, конечно, забыл, но она захотела сделать ему приятное. Придя с работы, она с удовольствием возилась вечером на кухне. Представляла, как обрадуется Ефим, когда на скамейке задымится кастрюля с пельменями. А может быть, даже вспомнит, поздравит?
— Чего ты… заявилась? — раздраженно спрашивает Ефим.
Анне становится невыносимо обидно, но она все же весело говорит:
— Пельмени я тебе принесла. Поешь.
— А чего это загорелось? До утра, что ли, нельзя было подождать?
Ефима раздражает, что Анна такая худенькая; что вечно старается угодить ему и смотрит преданными, покорными глазами. Он женился по воле крутого отца и не любил ее. Заваленный работой, так и прожил всю жизнь, никого не любя, а потом уже и годы ушли.
Анна расстилает газету на скамейке, ставит кастрюлю, кладет хлеб и ложку. Ефим начинает хлебать.
— Не соленые совсем, — морщится он, — дай соли.
Анна испуганно вспоминает, что действительно забыла посолить, да еще, ко всему, не взяла соль.
— Голова-то на плечах есть? О чем только думаешь?
Ефим говорит много обидных и грубых слов. Анна плачет, и слезинки, мелкие, как дробь, сыплются по щекам.
— Разве чего хорошего от тебя услышишь? Я старалась не знаю как! За день-то повыкручивала руки, ног не чую под собой и еще, дура, понеслась к тебе. Дай, думаю, как лучше сделаю, а ты…
Она уходит.
Ефим, понимая свою неправоту и злясь на себя и на Анну, которая навела на грех со своими пельменями, подходит к летнему ресторану среди голубых елей. Сторож, старикашка Биба, конечно, храпит среди пивных бочек. Ефим толкает его ногой.
— Эй, разве солдату полагается спать на посту?
Биба испуганно вскакивает:
— А? Кто здесь? Кто?
— Поджилки затряслись? — невесело смеется Ефим.
Биба потягивается, зевает, царапает заросшее маленькое лицо.
— Хи-хи-хи… Звалыв сон. Тут мое начальство нигде не крутытся?
— Не видать будто…
Они садятся на бочки.
Биба — в шапке, в ватном пиджаке, в валенках с калошами из красной автомобильной камеры. Он низко наклоняет голову и стаскивает шапку, боясь, чтобы оттуда не выпали спички, мундштук и банка с махоркой. Он всегда хранит их в шапке, и они выпирают шишками. Закурив, складывает обратно и не надевает шапку, а, низко склонившись, вталкивает в нее голову. Когда он при разговоре мотает головой, спички тарахтят, и кажется, что это тарахтит в самой голове.
— Якось сунув нос он у той грушняк, — хихикает Биба, — дывлюсь, батюшки… директор мой толстомясый з якоюсь-то бабенкой пид ручку тащится. Хи-хи-хи… — И в голове Бибы тарахтит.
— Чего врешь? Это он с дочкой гулял, — бурчит Ефим.
Биба глуп и сплетник. Ефиму он совсем не интересен. Ефим молча курит, уныло смотрит на озаренное луной облачко. Неожиданно бросает едва начатую папиросу, затаптывает огонек и уходит, сказав:
— Ну, дрыхни.
Он лезет в заросли ольхи. На некоторых деревьях еще висят сережки, плюшевые червячки, еле слышно потрескивая, лопаются почки, будто семечки кто щелкает. Ефим спускается в низину, в заросли жасмина и барбариса.
У огромной, в три обхвата, липы стоит Залимхан. Ему семьдесят лет, он в папахе, бурке, оперся на ружье. Старик строен, как юноша, и похож на воина. Лицо узкое, кованное из бронзы, с белой тугой бородкой.
Ефим садится на траву. Она коротенькая, но густая, мягкая, как волосы. Чувствуя тягучую, ноющую тоску, крякает, трет щетинистый подбородок и спрашивает:
— Спокойно все?
Залимхан кивает и подходит к нему. Движения его по-кошачьи мягкие, бесшумные.
Ефим долго молчит, а потом, думая о чем-то своем, произносит:
— Погода будто установилась, слава богу.
— Горы спокойны, — скупо соглашается Залимхан.
— Как у тебя родные в ауле — отсеялись?
— Кукурузу посеяли. Пшеницу кончают.
— Сына я в армию проводил. В кавалерию взяли!
— Якши. Конь будет, сабля будет, джигит будет.
Ефиму не сидится, словно бы что-то потерял, и сердце тревожится, гонит: ищи, ищи. Он хочет рассказать Залимхану о своем настроении, но не может объяснить его словами и только машет безнадежно рукой:
— Поплетусь…
Старый джигит смотрит на снежные горы, не шелохнется, как высеченный из гранита.
Ефим бредет, сам не зная куда, между колючими елями, которые положили нижние лапы на землю. На скамейке под могучим дубом сидят не то двое, не то один. Ефим сердито глядит на непонятную фигуру. Он подходит к обрыву, стоит у засохшей корявой груши. На земле тень от нее такая резкая, черная, будто лежит срубленное дерево. Скорее сама груша в сиянии походит на призрачную тень.